благосклонностью отзываются все уездные исправники, как о таких реформах, которые не ведут к потрясанию основ. И в довершение всего, есть для мужчин кокотки, вроде той, какую однажды выписал в Кашин 1-й гильдии купец Шомполов и об которой весь Кашин в свое время говорил: ах, хороша стерьва!

В Париже отличная груша дюшес сто̀ит десять су, а в Красном Холму ее ни за какие деньги не укупишь. В Париже бутылка прекраснейшего Понтѐ-Канѐ сто̀ит шесть франков, а в Красном Холму за Зызыкинскую отраву надо заплатить три рубля. И так далее, без конца. И все это не только не выходит из пределов краснохолмских идеалов, но и вполне подтверждает оные. Даже театры найдутся такие, которые по горло уконтентуют самого требовательного краснохолмского обывателя.

Когда воображение потухло и мысль заскорбла, когда новое не искушает и нет мерила для сравнений — какие же могут быть препятствия, чтоб чувствовать себя везде, где угодно, матерым краснохолмским обывателем. Одного только недостает (этого и за деньги не добудешь): становой квартиры из окна не видать — так это, по нынешнему времени, даже лучше. До этого-то и краснохолмцы уж додумались, что становые только свет за̀стят.

— Как пошли они, в позапрошлом лете, по домам шарить, так, верите ли, душа со стыда сгорела! — говорил мне Блохин, рассказывая, как петербургские «события»* отразились в районе вышневолоцко-весьёгонских палестин.

И он говорил это с неподдельным негодованием, несмотря на то, что его репутация в смысле «столпа» стояла настолько незыблемо, что никакое «шаренье» или отыскивание «духа» не могло ему лично угрожать. Почему он, никогда не сгоравший со стыда, вдруг сгорел — этого он, конечно, и сам как следует не объяснит. Но, вероятно, причина была очень простая: скверно смотреть стало. Всем стало скверно смотреть; надоело.

Как бы то ни было, но, раз решившись воспроизводить исключительно краснохолмские идеалы, мы зажили отлично. Единственную не краснохолмскую роскошь, которую я лично себе дозволил, — это газеты. Я покупал их ежедневно и притом самые страшные: «L’Intransigeant», «Le Mot d’Ordre», «La Commune», «La Justice»*. Что̀ делать! идешь мимо киоска, видишь: разложены, стало быть, велено покупать — купишь. Сначала я боялся, думал, начитаюсь, приеду в Россию — чего доброго, революцию произведу. Однако, с божьею помощью, в короткое время так наметался, что все равно, что читал, что нет. Зато все остальное времяпровождение было воистину кранохолмское. Часов до 12-ти утра мы исправлялись до̀ма, то есть распивали чаи и кофеи по своим углам. После 12-ти выходили на улицу и начинали, по выражению Захара Иваныча, «путаться» и «воловодиться».

Брали под руки дам и по порядку обходили рестораны. В одном завтракали, в другом просто ели, в третьем спрашивали для себя пива, а дамам «гранѝту». Когда ели, то Захар Иваныч неизменно спрашивал у Старосмыслова: а как это кушанье по-латыни называется? — и Федор Сергеич всегда отвечал безошибочно.

— Никогда не скажет: не знаю! — изумлялся Блохин, — и этакого человека… в Пинегу!

В промежутках между кушаньями вспоминали о Красном Холме, старались угадать: рыжики-то уродились ли ноне?

Часа в три компания распадалась. Дамы предпринимали путешествие по магазинам, а мужчины отправлялись смотреть «картинки». Во время процесса смотрения Захар Иваныч взвизгивал: ах, шельма! и спрашивал у Федора Сергеича, как это называется по-латыни. Но однажды зашли мы в пирожную, и с Блохиным вдруг сделалось что-то необыкновенное.

— Она… она самая! — шепнул он мне, указывая на рослую и совершенно рыжую женщину, которая стояла у конторки. — Наша… кашинская!

И не успел я сообразить, в чем дело, как у него уж и глаза кровью налились.

— В Кашине… была? — спросил он ее в упор.

Конторщица взглянула на него с недоумением, но по лицу ее пробежала чуть заметная улыбка: ей, очевидно, польстило, что «доброго русского мо̀лодца» так сразу прошибло.

— В Кашине… была? — настаивал Захар Иваныч.

Насилу мы его увели.

Часов около шести компания вновь соединялась в следующем по порядку ресторане и спрашивала обед. Ели и пили мы всласть, хотя присутствие Старосмысловых несколько стесняло нас. Дня с четыре они шли наравне с нами, но на пятый Федор Сергеич объявил, что у него болит живот, и спросил вместо обеда полбифштекса на двоих. Очевидно, в его душу начинало закрадываться сомнение насчет прогонов, и надо сказать правду, никого так не огорчало это вынужденное воздержание, как Блохина.

— Ведь вот и добрый человек, а сколь жесток! — жаловался он мне, — не хочет понять, что нам не деньги его нужны, а душа.

После обеда иногда мы отправлялись в театр или в кафешантан, но так как Старосмысловы и тут стесняли нас, то чаще всего мы возвращались домой, собирались у Блохиных и начинали играть песни. Захар Иваныч затягивал: «Солнце на закате», Зоя Филипьевна подхватывала: «Время на утрате», а хор подавал: «Пошли девки за забор»… В Париже, в виду Мадлены*, в теплую сентябрьскую ночь, при отворенных окнах, — это производило удивительный эффект!

Иногда обычный репертуар дня видоизменялся, и мы отправлялись смотреть парижские «редкости». Ездили в Jardin des plantes[149] и в Jardin d’acclimatation[150], лазили на Вандомскую колонну, побывали в Musée Cluny и, наконец, посетили Луврский музей. Но тут случился новый казус: увидевши Венеру Милосскую, Захар Иваныч опять вклепался и стал уверять, что видел ее в Кашине. Насилу мы его увели.

— При тебе только мы и свет у̀зрили! — открывался мне Захар Иваныч, — кабы не ты, что̀ бы мы, приехадчи в Холм, про Париж рассказывать стали?

Насладившись вдоволь Парижем, нельзя было оставить без внимания и окрестности. Разумеется, прежде всего отправились в Версаль. Доро̀гой я, конечно, не преминул рассказать, какую я, пять лет тому назад, выкинул тут штуку с Лабулѐ. Все так и ахнули.

— То-то, чай, глаза вытаращил, как проснулся! — похвалил меня Блохин.

И, помолчав немного, прибавил:

— Только через тебя мы свет у̀зрили! ишь ведь ты… на все руки!

В Версали мы обошли дворец, затем вышли на террасу и бросили общий взгляд на сад. Потом прошлись по средней аллее, взяли фиакры и посетили «примечательности»: Parc aux cerfs[151], Трианон и т. п. Разумеется, я рассказал при этом, как отлично проводил тут время Людовик XV и как потом Людовик XVI вынужден был проводить время несколько иначе. Рассказ этот, по- видимому, произвел на Захара Иваныча впечатление, потому что он сосредоточился, снял шляпу и задумчиво произнес:

— Стало быть, в эфтим самом месте энти самые короли…

— Именно так, — подтвердил я.

— Все короли да все Людовики… И что за причина такая? — с своей стороны затужила было Матрена Ивановна, но Захар Иваныч не дал ей продолжать.

— Шабаш! — сказал он, — царство небесное — и кончен бал!

Однако ж через несколько минут он вновь возвратился к тому же сюжету.

— И ка̀к эти французы теперича без королей живут? Чудаки, право!

— А ка̀к живут! Известно: день да ночь — сутки прочь! — объяснила Матрена Ивановна.

— Не ина̀че, что так. У нас робенок, и тот понимает: несть власть аще*…а француз этого не знает! А может, и они слышат, как в церквах про это читают, да мимо ушей пропущают! Чудаки! Федор Сергеич! давно хотел я тебя спросить: как на твоем языке «король» прозывается?

— Rex.

— А инператор?

— Imperator.

— А который, по-твоему, больше: rex или imperator?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату