Говоря это, он показывал, ка̀к надо «держать» человека: одной рукой натягивал воображаемые вожжи, другою — стискивал воображаемый бич.
Перед обедом в ушах моих раздавалось:
— Подобно древним римлянам, русские времен возрождения усвоили себе клич: panem et circenses! [171] И притом чтобы даром. Но circenses y вас отродясь никогда не бывало (кроме секуций при волостных правлениях), a panem начал поедать жучок. Поэтому-то мне кажется, старый князь Букиазба̀ был прав, говоря: во избежание затруднений, необходимо в них сию прихоть истреблять.
А после обеда (три рюмки gorki и две бутылки «ординѐра») я слышал следующее:
— Тем не менее скажу вам откровенно: тридцать лет сряду стараюсь я отличить русские язвы от русских доблестей — и, убей меня бог, ничего понять не могу!
Выговоривши это коснеющим языком, он повалился на диван и заснул. Я же отправился в «Variétés» И в третий раз с возрастающим удовольствием прослушал «La femme à papa»[172]. Но как, однако ж, заматерела Жюдик!
— А как любит русских, если б вы знали! — рассказывал мне сосед по креслу, — представьте себе, прихожу я на днях к ней. — Так и так, говорю, позвольте поблагодарить за наслаждение… В Петербурге, говорю, изволили в семьдесят четвертом году побывать… — Так вы, говорит, русский? Скажите, говорит, русским, что они — душки! Все, все русские — душки! а немцы — фи! И еще скажите русским, что они (сосед наклонился к моему уху и шепнул что-то, чего я, признаюсь, не разобрал)… Это, говорит, меня один кирасир научил!
Второй день мы с Капоттом посвятили доблестям. До завтрака, впрочем, дело шло довольно вяло, но за завтраком Капотт постепенно разогрелся.
— Нигде я не едал таких прекрасных рыб, как в России! — ораторствовал он. — Oukha au sterlet — ah! c’est quelque chose d’ineffable![173] Однако ж когда я поступил воспитателем к молодому графу Мамелфину, то мне долгое время не давали этого божественного кушанья! Всем, бывало, подают уху стерляжью, а мне — из окуней. Но когда графиня ближе ознакомилась с моими нравственными качествами, то мне стали давать две тарелки с лучшими кусками, а старого графа перевели на уху из окуней. Вот тогда я узнал… Да, впрочем, одна ли уха?! а осетровый янтарный балык? а тающая провесная белорыбица? а икра банкетная, салфеточная и зернистая? Я долгое время не мог разобрать, что это такое, но когда понял… о!!!
За обедом Капотт вспоминал:
— Тем не менее рыбами далеко не исчерпываются дары, которыми наделил Россию ее национальный гений. Вспомним о румяной кулебяке с угрем, о сдобном пироге-курнике, об этом единственном в своем роде поросенке с кашей, с которым может соперничать только гусь с капустой, — и не будем удивляться, что под воспитательным действием этой снеди умолкают все вопросы внутренней политики. Самых лучших поросят я ел у маркизы де Сангло̀, самые лучшие кулебяки — у генеральши Бедокуровой. Что же касается до княгини Букиазба̀, то она приготовляла для меня особый напиток, называемый «ломпопо̀». Ah, c’est bien, bien barbare, cette boisson-là![174] В первое время я подумал, что это одна из тех жестоких мистификаций, которым так охотно предаются русские «бояре» относительно беззащитных иностранцев, но когда я понял… о!!!
Наконец, после ужина, перед отходом на сон грядущий, он сказал:
— Есть у вас и еще одна доблесть: вы тверды в бедствиях. Ежели есть у вас поросенок — вы едите поросенка, ежели нет ничего — вы довольствуетесь хлебом, смешанным с лебедой… C’est ça![175] Никто этого не ест… ну, вот ей-й-богу, никто! ха-ха!
Последние слова он произнес заплетающимся языком и затем, взглянув на меня с какой-то неисповедимой иронией, дико захохотал. Увы! то были естественные последствия полубутылки fine champagne[176], выпитой на ночь!
Третий день был посвящен нами чертам из жизни достопримечательных деятелей.
По словам Капотта, оказывалось, что русские вельможи давно уже сомневались в непререкаемости основ, на которых покоилось крепостное право. Так, например, однажды за обедом маркиз де Сангло̀ выразился так: «Хотя крепостное право и похваляется многими, яко согласное с требованиями здравой внутренней политики, но при сем необходимо иметь в виду, что и оные люди, провидением в наше распоряжение для услуг предоставленные, суть, подобно нам, по образу и подобию божию созданы!» А присутствовавший при этом генерал Бедокуров присовокупил: «Сие есть несомненно, хотя с некоторым в физиономиях повреждением!» В другой раз князь Букиазба̀ высказал такое мнение: «Сия мысль, что Иван (камердинер князя) служит мне токмо за страх, весьма для меня прискорбна, хотя не могу скрыть, что и за сим я пользуюсь его услугами с удовольствием». Наконец старый граф Мамелфин чуть было совсем не проговорился. «Тогда лишь я счастливым почитать себя буду… — начал он, но, вспомнив, что за сие не похвалят, продолжал: — «А впрочем, если б и впредь оное продолжать за нужное было сочтено, то мы и за сие должны благодарить и оным без критики пользоваться».
— И эти люди назывались либералами и состояли в подозрении! — присовокупил в заключение Капотт.
Некоторые из этих достопримечательных людей не чужды были и литературным занятиям. Так, князь Урюпинский-Доезжай написал сочинение: «О чае и сахаре и удовольствиях, ими доставляемых», а князь Серпуховский-Догоняй, в ответ на это, выпустил брошюру: «Но наипаче сивухой». Граф Пустомыслов печатно предложил вопрос: «Куда девался наш рубль?», а граф Твэрдоонто̀ тоже печатно ответил: «Много будешь знать, скоро состаришься». Наконец, генерал-майор Отчаянный вопрошал тако: «Следует ли ввести кобылу в ряды кавалерии?» — и отвечал па вопрос утвердительно: «Следует, ибо через сие был бы достигнут естественный коневой ремонт». А генерал Правдин-Маткин на это возражал: «Сие столь же разумно, как если б кто утверждал, что необходимо в ряды армии допустить генерал-майорш, дабы через сие достигнуть естественного ремонта генерал-майоров». Одним словом, шла беспрерывная и живая полемика по всем отраслям государствоведения, но полемика серьезная, при равном оружии: князь с князем, граф с графом, генерал-майор с генерал-майором. Буде же в полемику впутывался коллежский регистратор, то на таковой делалась надпись: «Печатать
— Однажды военный советник (был в древности такой чин) Сдаточный нас всех перепугал, — рассказывал Капотт. — Совсем неожиданно написал проект «о необходимости устроения фаланстеров из солдат, с припущением в оных, для приплода, женского пола по пристойности», и, никому не сказав ни слова, подал его по команде. К счастию, дело, разрешилось тем, что проект на другой день был возвращен с надписью: «дурак!»
Но с особенным сочувствием, как и следовало ожидать, Капотт относился к своим бывшим питомцам, относительно которых он был неистощим, хотя и довольно однообразен. Так, молодой князь Букиазба̀, уже в четырнадцатилетнем возрасте, без промаху сажал желтого в среднюю лузу; и однажды, тайно от родителей, поступил маркёром в Малоярославский трактир, за что̀ был высечен; молодой граф Мамелфин столь был склонен к философским упражнениям, что, имея от роду тринадцать лет, усомнился в бессмертии души, за что̀ был высечен; молодой граф Твэрдоонто̀ тайком от родителей изучал латинскую грамматику, за что̀ был высечен; молодой подпрапорщик Бедокуров, в предвидении финансовой карьеры, с юных лет заключал займы, за что̀ был высечен. Что же касается до молодого маркиза де Сангло̀, то он, с семилетнего возраста, готовил себя по духовному ведомству.
— Теперь это бодрая молодежь в цвете сил и надежд, — восторженно прибавил Капотт, — и любо посмотреть, как она поворачивает и подтягивает! Один только де Сангло̀ сплоховал: поехал на Афон, думал, что его оттуда призовут (каких, мол, еще доказательств нужно!), ан его не призвали! Теперь он сидит на Афоне, поет на крылосе и бьет в бѝло. Так-то, mon cher monsieur! и богу молиться надо умеючи! Чтоб видели и знали, что хотя дух бодр, но плоть от пристойных окладов не отказывается!
На четвертый день мы занялись делами Франции, причем я предлагал вопросы, а Капотт давал ответы.