тот приезжает, держа наготове в кармане какое-то веяние, и пошехонцы беспрекословно подчиняются ему; даже газетчик Скоморохов* — и тот убежден, что всякого пошехонца можно в самое короткое время как угодно оболванить. И оболванивает.

Увы! упования Мазилок не напрасны. Пошехонец, который еще так недавно во всеуслышание выспренние слова говорил, вдруг, без всякого колебания, начинает изрекать какие-то отрезвленные афоризмы, самая фактура которых удостоверяет, что они не могли в ином месте начало воспринять, кроме как на съезжей. Нужды нет, что изменившаяся общественная речь свидетельствует об изменении общественной мысли и в недалеком будущем предвещает — шутка сказать! — изменение всех общественных отношений, — все эти изменения совершаются так просто, принимаются так наивно, что Мазилкам приходится только радоваться. Ибо ежели и встречаются среди пошехонцев люди, которых подобные изменения приводят в недоумение, то и они без труда уразумевают, что на свете есть особого рода компромисс, называемый Лицемерием, который поможет им как-нибудь приладиться к общему нравственному и умственному уровню. И, уразумевши это, лицемерят и отступничествуют без зазрения совести.

Вот отчего так трудно иметь дело с пошехонцами. Нельзя надеяться на их поддержку, нельзя рассчитывать, что обращенная к ним речь будет сегодня встречена с тем же чувством, как и вчера. Вчера существовало вещее слово, к которому целые массы жадно прислушивались; сегодня — это же самое слово служит не призывным лозунгом, а сигналом к общему бегству. Да хорошо еще, ежели только к бегству, а не к другой, более жестокой, развязке.

И, право, преобидное это дело. Этой силой приводить к нулю, сожигать дотла самые горячие надежды обладает не что-либо устойчивое, крепкое, убежденное, а нечто мягкотелое, расплывчивое, подобно воде, отражающее все, что ни пройдет мимо. Но что еще обиднее: сами носители надежд не только подчиняются этому явлению, но даже не видят в нем никакой неожиданности. Разве это тоже не мягкотелость своего рода?

На днях мне именно пришлось встретиться с некоторыми разновидностями этой пошехонской мягкотелости. Сперва простеца-пошехонца встретил; спрашиваю: «Как дела?» — и слышу в ответ какие-то отрезвленные речи: всё пословицы, да всё дурацкие. Изумляюсь.

— Как же это так, — спрашиваю, — словно бы вы еще недавно совсем другие слова говорили?

— Другие? будто бы? А впрочем… Да надо же наконец и за ум взяться! пора! — отвечает он, и отвечает так естественно, как будто и в самом деле у него ума палата.

— Отрезвились?

— Да, отрезвились… пора! Всё слова, одни слова…

— Понимаю: надоело? В чем, однако ж, бессловесное-то отрезвление ваше состоит?

— Да там увидим. Не программы же, в самом деле, составлять! Видали мы эти программы, знаем! Достаточно и того, что «фраз» больше не будет… За ум, батюшка, взялись! за ум!

Только и всего; и больше ничего у него и нет. И эти-то слова не его, а Мазилкины. Произнеся их, он чмокнул мне ручкой и заковылял восвояси. И этому его Мазилка научил: «Не задерживайся, мол, не калякай много!» Да и произнес он их каким-то раздвоенным голосом: не то сам над собой смеялся, не то надо мной иронизировал. Тоже Мазилка научил: «Ты так калякай, чтобы во всякое время во всех смыслах понять было можно».

Словом сказать, как ни поверни отрезвленного пошехонца, от всякой части его тела клоповником пахнет.

Через две-три минуты встречаю мягкотелого интеллигента. Огорчен, но предвидел.

— Что? как?

— Ни сесть, ни встать!

— Вот беда-то!

— Н-да… впрочем, это давно можно было предвидеть!

На этот раз я уже сам чмокнул ручкой и пошел восвояси. Но ему, вероятно, показалось, что я огорчился, и он догнал меня.

— Ничего не поделаешь, — сказал он, — надо переждать. Мазилка сказывал, что ненадолго. Он ведь, Мазилка-то, и сам…

Еще несколько шагов — и еще пошехонец навстречу. Этот как будто слегка ополоумел: озирается, нюхает, ищет.

— Чего ищете?

— Да вот «человека» разыскиваем. Допросить, вишь, надо.

— Какого такого «человека»?

— Виноватого. Мазилка…

Я не слушал дальше. Опять и опять Мазилка! Ужасно! ужасно! ужасно!

Я охотно признаю, что пошехонец еще не дошел до предательства, но он уже с головы до ног опутан нитями апатии, индифферентизма и повадливости, которые для предательства представляют знатное подспорье. В так называемую фразу он изверился; книга ему опостылела; ни в каком умственном возбуждении он потребности не ощущает. Есть у него Мазилка, которому «лучше видно», и больше ему ничего не надо. Под его эгидой он и бредет в сумерках куда глаза глядят. И думает, что живет.

Спрашивается: какая вера в «конец концов» устоит ввиду этого мягкотелого организма, который только с тех пор и сознал себя благополучным, как утратил способность мыслить и словеса позабыл?

Но возвращаюсь к рассказу.

Воротились пошехонцы домой, вымокшие, иззябшие, сердитые. Некоторые, впрочем, надеялись, что во сне бог счастия пошлет; но так как легли спать на голодное брюхо, то сны видели лютые. То будто мохнатый зверь животы у них выедает, то будто куш в лотерею выиграли, да лотерейный билет потеряли. Так ничего и не выспали. И наутро встали еще более мрачные и обескураженные.

К тому же и публицист Скоморохов не молчал, а все пуще да пуще разжигал сердца пошехонцев. Именно в это самое утро он разразился громовой передовицей:

«Говорят, что мы отрезвились*, — писал он в «Уединенном пошехонце», — но есть два сорта отрезвления: одно — страдательное, заключающееся в пассивном уклонении от бесчестных приманок шутовского либерализма; другое — деятельное, которое преследует либерализм в самом корне, или, точнее, в самых носителях этого шутовства. Первое из этих отрезвлений есть отрезвление неполное, робкое и в практическом смысле дающее лишь скудные результаты. Человек отрезвился, стряхнул с себя иго отвратительной хмары, заслонявшей перед его глазами здоровую действительность, сделался преданным и честным членом своей муниципии — конечно, это прекрасно и заслуживает всяческого поощрения. Но можно ли сказать по совести, что на этом одном и должен завершиться процесс отрезвления? Нет, всякий, кому дороги интересы Пошехонья, не может не сознаться, что личное отрезвление есть только первый этап на пути отрезвления действительного и плодотворного. Недаром «Norddeutsche Zeitung», говоря о нашей склонности к чрезвычайным полетам в область преуспеяния, побуждает нас и впредь действовать в том же направлении. Недаром он усматривает в этом залог нашей способности выходить сухими из воды. Орган железного канцлера, который зорко следит за каждым нашим шагом, не может в данном случае иначе и поступить. Он должен назвать силою то, что, в сущности, составляет нашу слабость: это его прямая выгода.* В его интересах обольщать и убаюкивать нас. Но мы обязаны стоять на страже против подобных обольщений; мы должны смотреть на них как на засаду, устраиваемую ловким врагом с целью застигнуть нас врасплох. Поэтому, сделавши первый шаг в смысле отрезвления, мы обязываемся не ограничиваться им, но идти к намеченной цели неуклонно, не обходя ни одного указания, предъявляемого строгой логикой. А логика говорит так: только то отрезвление целесообразно, которое имеет характер деятельный.

Нас часто укоряют в том, что мы слишком охотно доверяемся «фразе», и надо сознаться, что укор этот вполне нами заслужен. Шутовская либеральная суматоха, которая и поныне еще не признает себя побежденною, чуть было навсегда не осудила нас на бесплодие, в смысле саморазвития. Да и наверное успела бы в своем дерзком предприятии, если б случайность не выдвинула вперед забытый и забитый пошехонский здравый смысл и не дала ему возможности восторжествовать. Что торжество получилось

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату