забыл еще Россию. Давай, зови сюда нотариуса: я сделаю заявление, что претензий не имею. Это наше с женой внутреннее дело. А тебе, Генрих, скажу, что ты меня очень разочаровал. Никогда не думал, что работаю с таким недотепой!
— Недотепой?! — оскорбление было столь болезненным, что Генрих не смог совладать с презрительной мимикой. Стал было затушевывать ее, да вспомнил, что Лекс не видит. — Ты меня назвал недотепой? Хорошо, тогда я скажу: да, я и в самом деле не очень усердствовал. Даже больше: я совсем не старался ее вытаскивать. А знаешь почему? Потому что она… Потому что не стоит она твоих усилий.
— Я тебе уже говорил: не лезь не в свои дела. Мои отношения с Владой — это мои. И больше ничьи! Понятно?! — последнее он почти выкрикнул.
Временная слепота поставила его в непривычные рамки: ощущение неполноценности мешало, связывало. То, чего раньше он добивался одним взглядом, теперь надо было выцарапывать криком, истеричной пантомимой. Это уязвляло, вызывало гнев. А ярость, как известно, дурной советчик.
— В общем так, Генрих Александрович, больше повторять не буду: ты подключаешь все рычаги — деньги, людей, связи — и вытаскиваешь ее из этой катавасии. Срок тебе — неделю! Не выполнишь — катись ко всем хренам! Мне такой партнер не нужен. Понял?
— Понял! — свирепо прошипел Генрих, не сдерживая уже мышечных спазмов. — Только ты мне сроков не ставь. И условий не ставь! Я тебе не шестерка, не секретарша! Не надо на меня орать. Влада Владимировна, — он произнес отчество, ехидно скривив рот, — совершила тяжкое преступление. Не ее заслуга, что ты остался жив! Ее пальчики отпечатались на флаконе. А флакончик не с духами был, а с кислотой. Высокой концентрации. И принесла она его специально, чтобы в тебя плеснуть!
— Прекрати! Заглохни! — Алекс с треском выломал подлокотник массивного, старинного кресла. — Заткнись, Генрих!
— Я могу заткнуться. А вот следствие заткнуть не получится. Никак не выходит! Колесо раскручено. Хоть всех нотариусов собери — твои заявления юридической силы не имеют. — Столько убежденности было в голосе Генриха, что Алексей понял тщету любых усилий. И сдался:
— Ты сейчас иди к следователю, выясни, что можно сделать… Не стой же, Генрих, иди! Делай что- нибудь! Тюрьма — не самое подходящее место для Влады… Владимировны.
То, что Дудин пришел в один день с Паустовским, вызвало в Кулише массу самых разных эмоций. Запоздалые опасения, что могли они встретиться в его кабинете или в коридоре. Неоткрытый ящик стола. И тоже приложил к губам палец: тот самый, который только что терся о большой. Прокашлялся:
— Если вы говорите, что пострадавший намерен отозвать свой иск…
— Что там отзывать? Иска же не было!
— Все равно… Дело это серьезное. Высокие инстанции держат его под контролем. Конечно, я буду стараться… все, что от меня зависит. Я ведь тоже человек и понимаю… Но не все так…
— …просто, как я думаю, — раздраженно закончил за Кулиша Генрих. — Знаю. Что еще нужно, чтобы это дело закрыть.
— Ну, во-первых, время. Я так, с бухты-барахты, такое дело в оправдательное русло свернуть не смогу. Есть закон, и я его слуга. Там есть процессуальные изгибы, которые следует выпрямить. Это юриспруденция. И не все в ней так… — он осекся и уже скороговоркой закончил. — В общем, я приложу все силы и знания, чтобы облегчить положение подследственной. Думаю, что смогу найти и оправдательные моменты. Но мне необходимо время. Десять — пятнадцать дней. А в качестве первого шага могу дать ей свидание с детьми. Она очень просила меня, но я — сами понимаете, — не мог нарушить закон. Теперь же, когда обе стороны действуют согласованно…
— Какие обе стороны?! — свел брови Генрих.
— Так ведь… в любом уголовном деле всегда две стороны! Это аксиома… ну то есть это общеизвестно… В общем, я могу свидание предоставить. Вот разрешение… — Он протянул Генриху заполненный бланк, забыв, что по логике должен был заготовить его только теперь, после беседы. Но Генрих, поглощенный своей недавней ссорой с Лексом, не заметил промашки Кулиша. Забрав разрешение, поднялся.
— Так сколько дней вам нужно?
— Полмесяца, — посомневавшись для виду, ответил Кулиш.
Конечно, решение об освобождении Бравиной В.В. следователь мог принять сию минуту. Но ему нужно было создать у Генриха видимость сложностей. Больших, труднопреодолимых преград.
Да, не все так просто в юриспруденции, как кажется!
Надзиратель завел Владу в комнату свиданий и молча указал на стул. Но Влада нервно покачала головой. Ее глаза были устремлены на дверь, в которую сейчас войдут сыновья. Пульсы ее бились в неистовом темпе. Голова и щеки горели, а внутри было холодно.
Наконец за дверью послышалась возня и в комнату, неуверенно, с каким-то внутренним удержем, вошли ее дети. Ее сыновья.
Первым нетвердо, как-то боком вошел Ник. За ним точно таким же неуверенным шагом следовал Даня. И замыкал эту группку… Нет, не Алексей… Генрих — высокий, интеллигентный и холодный. Но не видела его Влада. Ее горящие глаза устремились на сыновей. Ее холодные руки вытянулись им навстречу. И сама она устремилась к ним, но бесчувственная команда надзирателя — «Стоять»! — охладила ее намерение.
— С места не сходить! Посетители сами подойдут. По одному… — диктовал условия надзиратель, равнодушно глядя перед собой.
— Идите ко мне… Иди, Ник… Подойди к маме, — срывающимся голосом просила Влада. Она вытянула руки в мольбе, устремила вперед лицо, чтобы хоть на йоту приблизиться к родным телам. Генрих, сварливо и неприязненно скривив губы, легонько подтолкнул Никиту. Тот, пряча глаза, все той же стреноженной походкой приближался. Так в детстве он шел в угол, когда его наказывали. Несмелыми шажками, как бы проверяя крепость пола: шаг — заминка, шаг — заминка… Не удержавшись, Влада кинулась к сыну, бросив испугано-встревоженный взгляд на надзирателя, но тот не сделал замечания. И она обхватила сына, утопляя его в объятиях и утопая сама в родных запахах, в знакомых изгибах лица, тела.
— Никита, сынок, радость моя, жизнь моя, — захлебывалась она в словах и слезах, — обними маму… Ох, как я скучаю, как я тоскую по… Почему ты не целуешь маму? Обними меня, родной, обними…
Никита марионеточными движениями обозначил объятия, отворачиваясь и ускользая от поцелуев. Недолго потомившись в жарких объятиях матери, Ник высвободился и поспешно, уверенным шагом отошел к дверям. Отводя глаза, подтолкнул Даню в ту сторону, где он только что был. Как и старший, Данила нерешительно приблизился к матери, глядя на нее исподлобья.
— О, мой Даня! Данечка, мой родной! — Она вдохнула родной, теплый запах сына. Глубоко, судорожно, со спазмами. А сын вывинчивался, проворачивался в ее объятиях. В его движениях была еле различимая… брезгливость. Руки его с растопыренными пальцами не обнимали, даже не прикасались, а были отставлены за спину.
Но Влада этого не видела. Она вся была поглощена прикосновениями к сыну. Она дышала им, вдыхала его. Глаза ее застилали слезы. Но тело уже чувствовало, уже «видело» холодность и отчуждение детей.
Однако Влада отнесла это на счет непривычной обстановки. Она еще тискала сопротивляющееся тельце Дани, когда прозвучал выстрел.
— Ладно, хватит, — пробормотал Никита, глядя в сторону. А в его голосе слышался Алексей: и интонация, и даже тембр был схожим. — Нам надо идти… мама. Надо уже уходить.
Выкрутив голову из объятий матери, Даня, потупясь, засеменил к Нику.
— Надо уходить, — повторил он за братом. — Надо нам идти. Папа болеет… У него на лице бинт завернут. И вата. Он болеет.
Они были еще здесь, в комнате. Но уже воцарилась пустота. И глухая тишина. Хотя позвякивал ключами равнодушный надзиратель, хотя из-за дверей доносились разные звуки, хотя покашливал Генрих и шуршал подошвой о пол растерянный Даня. Но глухая и отчужденная, натянутая тетивой тишина отгородила Владу от этих неуместных звуков жизни.