спустя четверть века появился Указ Президиума Верховного Совета СССР от 23 ноября 1942 года, награждавший меня орденом Ленина «за 50-летнюю непрерывную военную службу на командных должностях», эти слова были восприняты мной как вполне естественные и справедливые.
Переход мой на службу Советской власти вполне отвечал и моим политическим убеждениям. Надо ли, однако, говорить о том, как относились к подобным поступкам враги советского строя? Годом позже прокурор Северной области Добровольский доказывал,[76] что моя служба Советской власти более преступна, чем деятельность любого коммуниста, именно как человека, примкнувшего к «преступной партии большевиков» просто потому, что в порядке борьбы я поставил ставку на Советскую власть! С другой стороны, столь же естественным для меня было, несколькими годами позже, сообщение мне командующим войсками Московского военного округа, что против моего оставления в Красной Армии не встречается никаких возражений «ни сверху, ни снизу»…
По точному расчету времени я выехал из Молодечно р Минск, где был принят главнокомандующим, а оттуда по железной дороге в направлении к Барановичам. От конечной станции я был подвезен на повозке до назначенного пункта нашей позиции, где меня и встретил немецкий офицер.
По пути я мог воочию наблюдать крайнее разложение армии после понесенных потерь, людских и материальных. Видел я и наши отвратительно грязные окопы. Пока я ожидал немецкого офицера, несколько опоздавшего, солдаты накормили меня из своего котла обедом, который можно было есть только после продолжительного голодания.
Германский офицер посадил меня в свои сани, завязал мне глаза и в таком виде привез меня в свой окоп на немецкой позиции, где мне развязали глаза. Я долго не мог поверить, что две маленькие комнатки с деревянным полом, оклеенные светлыми обоями, с занавесками на окнах, с картинками на стенах и с цветочками в горшках были обычным жильем рядового офицера на позиции. Хозяин накормил меня хорошим, но простым обедом, даже с вином, и когда я отдохнул, повез меня далее в Барановичи, откуда поезд должен был доставить меня в Брест. В Барановичах в офицерском собрании мне был предложен еще обед с вином вроде шампанского.
Ночь провел я в поезде, а наутро 6 декабря прибыл в Брест и был водворен в один из блоков (двухэтажных каменных флигелей, стоявших по бокам улицы), отведенных для жилья русской делегации, прибывшей за день до меня. Я представился председателю ее — А. А. Иоффе, познакомился с членами нашей делегации и с подчиненными мне другими офицерами комиссии по перемирию. Велико было мое изумление, когда среди членов делегации я встретил старого знакомого по Московскому университету — Михаила Николаевича Покровского. Он стал с тех пор известным ученым-историком. Мы узнали друг друга и почти не расставались за все пребывание в Бресте: вместе ходили в офицерское собрание пить утренний чай, завтракать, обедать, а после обеда гуляли по отведенным для наших прогулок местам.
В первый же день за завтраком я был представлен генералу Гофману — начальнику гарнизона Бреста — и начальнику штаба Восточного фронта, а также офицерам штаба. Среди последних, как я заметил, важную роль играл майор генерального штаба Бринкман — начальник оперативного отделения. Остальные офицеры были, по-видимому, без значительных ролей.
К нам приставили особого офицера, хорошо владевшего русским языком; он окружал нас самыми разнообразными услугами, в которых мы не могли не нуждаться в незнакомом городе-крепости. Ему, конечно, было поручено и следить за каждым из нас, членов делегации, в которых Гофман видел лишь агитаторов.
Надо сказать, что о Гофмане я уже давно составил себе совершенно определенное представление как об одном из наиболее даровитых немецких военачальников. Подобно тому как в австрийской армии я привык считать центральной фигурой начальника генерального штаба Конрада фон Гетцендорфа, так у немцев за последнее время мое внимание сосредоточивалось на деятельности и личности генерала Гофмана. Как начальник штаба Восточного (русского) фронта он в моих глазах превосходил и Фалькенгайна (начальника штаба верховного главнокомандующего) и всех других немецких стратегов, не исключая Гинденбурга и Людендорфа, своим умением правильно оценивать обстановку. Все это настраивало меня внимательно присматриваться к Гофману по приезде в Брест.
Охотно разговаривая со мной как с генералом, а также, думается мне, поддавшись небольшой лести по его адресу, он довольно откровенно (не опасаясь, очевидно, нас, как уже бывших противников) по разным случаям высказывал свои суждения не только о русских операциях, но и о действиях центральных держав.
Прожив около полугода в России и будучи в течение нескольких лет начальником русского отдела в прусском генеральном штабе (русско-японскую войну он провел в прикомандировании к японской армии), Гофман был хорошо знаком с нашей армией и сносно, хотя и не свободно, говорил по-русски. В беседах со мной он всегда переходил с немецкого на русский язык; я объяснял это его желанием под предлогом стеснения в русской терминологии менее точно высказывать свои мысли. Он с раздражением говорил об отсутствии должной решительно-сти у германского верховного командования по отношению к России, об ослаблении в сентябре французского фронта на несколько корпусов, использованных не для наступления с австрийцами по правому берегу Вислы с целью отрезать русские армии в Польше, а для поддержки Гинденбурга в его бесполезных действиях против Ренненкампфа. Между тем увод этих корпусов дал французам возможность оправиться и произвести «чудо на Марне», которое в сущности и явилось переломным моментом войны в пользу Антанты.
Не выправили дела и вновь сформированные корпуса, к тому же снова разделенные поровну между французским и русским фронтами, не принося пользы ни первому (в сражениях у Ипра), ни второму (для взятия Варшавы).
Столь же бесполезно, по мнению Гофмана, немецкое верховное командование провело 1915 год, использовав громадные силы (чуть не 30 корпусов) на выталкивание русских из Галиции и бесцельные, хотя и успешные, бои против 10-й армии вместо того, чтобы решительным наступлением на Вильно и Гродно сразу отрезать русские армии.
Я охотно согласился с Гофманом и даже привел в подтверждение слова профессора Гейсмана из Академии Генерального штаба, что оправданы лишь те бои, которые являются «целесообразными» с точки зрения политики и стратегии и «планосообразными» с точки зрения тактической.
— А что, Гейсман был немец? — не без внутреннего удовольствия спросил меня Гофман, несомненно полагая, что дельные мысли могут родиться только в немецкой голове.
С неменьшей горечью Гофман поведал об известных нам и без этого откровения более свежих неудачах немцев в 1916 и 1917 годах на французском фронте, когда крон-принц в течение нескольких месяцев с упорством, достойным лучшего применения, заставлял своих солдат нести невознаградимые потери под Верденом, принуждая свои войска обращаться к обороне на Сомме и против Брусилова — Клембовского на русском фронте. Занятно было при этом смотреть на Гофмана, этого надменного тевтона, вынужденного признать, что немцам были открыты глаза на правильные действия против укрепленных районов представителями столь им презираемого славянского племени!
Из отрывочных высказываний Гофмана было ясно что он отводит душу, рассказывая, как Людендорф, занявший место вершителя судеб в верховном командовании, не внял его совету нанести ответный удар Юго-Западному фронту и тем хотя бы удержать Румынию от выступления; как тот же Людендорф отверг еще более благой совет Гофмана предоставить в его распоряжение пяток дивизий для развития наступления от Злочева на Тарнополь и Одессу, чтобы отрезать русских в Карпатах, и т. д.
Гофман представлял среди всех, окружавших его, наиболее импозантную фигуру. Вильгельм знал, кого поставить начальником штаба Восточного фронта при бесцветном Леопольде и кому поручить переговоры с большевиками. В свою должность Гофман вступил лишь недавно, выдвинувшись как автор плана Танненбергского сражения 20 августа. Он был произведен в генералы с подчинением по линии штабной службы Фалькенгайну.
Как пруссак-юнкер, Гофман был надменен — свысока относился к российской делегации в целом. На мирные переговоры смотрел с явной опаской, боясь, как бы они не упрочили значения русской революции в глазах широких народных масс. По внешнему виду это был типичный немец: высокий, плотный, слегка рыжеватый, с гордым, злым лицом, высокомерно державшийся со всеми. В своей каске с шишаком он представлял красивую воинственную фигуру, но я находил, что еще более к нему шел бы древнегерманский головной убор с двумя большими рогами. Лучшего натурщика нельзя было бы сыскать для какого-нибудь