здесь приклеился? Мало тебе, козлу, места в вагоне?»
И в тот же момент женщина сердито потянула юбку на колени, но не добилась успеха и прикрыла их сумочкой.
«Она! — сообразил Мокрецов, невольно пятясь. — Во кроет!.. Будь здоров!»
Он попятился через проход и сел рядом с пареньком в болоньевой куртке и дерматиновой фуражке.
Паренек, похоже, дремал, сдвинув на глаза свой картузик. По крайней мере, он совсем ни о чем не думал — иначе Мокрецов услышал бы, раз у него открылась такая способность. Но продолжалось это недолго. Внутренний голос паренька сокрушенно вздохнул и заговорил, словно продолжая прерванную мысль.
«Все люди как люди, — сказал он. — Как люди, понял?.. А ты?.. Ты же нелюдь. Тебе только бы пожрать да накеросиниться — вот и все интересы. Ну-ка, скажи: сколько лет книжек не читал? То-то! Как нз школы выперли, так ни разу и не притрагивался. Скоро уж, наверное, роспись свою ставить разучишься…»
Внутренний голос паренька, хоть и резал напрямик, был, однако, не злой, а какой-то увещевательный, сочувствующий, что ли, и странно действовал на Мокрецова: расслаблял его и словно бы опечаливал.
«Вон парк культуры проезжаем, продолжал зудеть голос — Ты зачем в него ходишь — вспомни? На карусели покататься? Фигу! Пивная там рядом с каруселью. Рыгаловка твоя любимая. И у тебя это, у жеребца, называется: «на карусели прокатиться». Остряк, понял, самоучка!.. Про театры уж я не говорю. Какие там театры, когда ты шахматными фигурами в уголки играешь. В уголки! — не в шашки даже. Насчет шашек у тебя извилины не волокут… Нет, озвереешь с тобой. Честно, озвереешь.»
«Верно! — крутнул головой Мокрецов. — Верно, в елкин корень!»
Паренька, видать, внутренний голос тоже пробирал — он все ниже клонил голову и сутулился. Мокрецов же, видя его переживания, размяк совершенно и в конце концов дошел до такого сложного состояния, в котором смешались и жалость к этому пассажиру, и уважение, и собственные какие-то надежды, и черт его знает что еще. Впрочем, сам Мокрецов так подробно объяснить не сумел бы, он только чувствовал непривычную расслабленность и телячью нежность.
Они вышли па одной остановке, и ноги сами понесли Мокрецова вслед за пассажиром в картузике, хотя ему было вроде не по пути. Где-то под ложечкой у Мокрецова шевелилась тревога, что вот если сейчас парень скроется из виду, то он так и не узнает чего-то важного, не докумекает, упустит.
Раза два пассажир оглядывался — и тогда Мокрецов сбавлял шаг, делал безразличный вид просто так гуляющего. Они прошли мимо зоопарка, миновали базар, обогнули стадион и оказались на длинной и пустой полудеревенской улице. Тут пассажир остановился и кивком головы поманул Мокрецова к себе. Губы у Мокрецова невольно раздвинулись в извинительной улыбке, он как-то по-собачьи вильнул шеей и стал приближаться. Парень тоже как будто слегка улыбнулся, хотя издали трудно было разобрать. Мокрецов подошел совсем близко. Парень, резко оскалившись, ударил его тупоносым ботинком в коленную чашечку. Боль выстрелила в затылок — Мокрецов замычал и согнулся.
— Ходишь, шакал! Нюхаешь! — сквозь зубы сказал парень, — Я тебя, гада, определил! С Пашки полторы косых вытянул — с меня захотел! На тебе полторы косых!.. На! — и он еще дважды пнул задохнувшегося Мокрецова в правый бок.
Наверное, Мокрецов на минуту отключился. Потому что, когда он поднялся, вялыми руками стряхивая пыль, парня уже не было рядом. Вообще, на всей улице не маячило ни одной фигуры. Мокрецов стоял один, не решаясь сделать хотя бы шаг — сильно ломило в боку и коленке.
«Ну, что, Федя, скушал? — спросил знакомый уже голос. — Вот до чего ты докатился — урки тебя за своего принимать стали.»
Мокрецов суеверно оглянулся.
Ни рядом, ни вдалеке никого не было. Хоть бы курица или собака.
«Мой! — обожгло Мокрецова. — Мой голос!.. И там, в трамвае, тоже был мой…»
Какой-то острый комок стал толчками подниматься у него из желудка и никак не мог выйти наружу.
Содрогаясь от икоты, Мокрецов сел на глинистый край кювета. Прямо в пыль.
Комок постепенно разбухал, теплел, плавной волной подступал к горлу.
Потом у Мокрецова защекотало в носу, и он молча заплакал.
ДЕДОВСКОЕ СРЕДСТВО
Теперь-то Нюрка Толкунова осмелела и даже распевает на гулянках частушку собственного сочинения:
А был момент, когда один из этих самых «экстрасентов», нагнал на нее страху. Да и не только на нее одну…
История, о которой пойдет речь ниже, произошла у нас под городом, на тридцать восьмом километре, в поселке. Поселок так и называется «Тридцать восьмой километр». Он ничем не примечателен, безлик, как и его название. Ни колхоза здесь нет, ни совхоза, ни другого какого производства. Есть только ЛТП для алкоголиков (по местному — дурдом). Ну, еще остановочная железнодорожная платформа и магазин продовольственно-промышленных товаров.
Население в поселке, однако, держится стабильно. Даже помаленьку прибывает. Тут есть за что держаться. Огороды на Тридцать восьмом километре немереные, в отношении личного скота государство теперь поощряет, город с двумя колхозными рынками рядом, и сообщение прекрасное.
Народ здесь поэтому оседает цепкий, оборотистый и отважный. В бога не верят, черта не боятся, про экстрасенсов не знают, хотя и смотрят передачи по трем телепрограммам. Вернее, не знали, пока старик Шестернин не просветил всех.
Но это позже случилось. А сначала приехал на Тридцать восьмой некто Мозгалюк Степан Петрович. Откуда-то из-под Кишинева. Приехал, как говорится, на дожитие. Ему там, на родине, к старости климат будто бы начал вредить. Ну, приехал он, значит. Купил себе здесь домишко. Скотиной кой-какой обзавелся. Живет.
Человеком Мозгалюк оказался общительным, свойским. За короткое время он со многими в поселке перезнакомился, а с некоторыми успел даже и покумиться. Одно в нем было неприятно, чисто внешне: он почему-то кривился, морду косоротил. То ничего-ничего, а то скажет слово и скосоротится, подбородок небритый в сторону потянет. Ну, этому в поселке значения не придавали. Тут на всяких чудаков насмотрелись, привыкли. Тот же старик Шестернин, к примеру, постоянно подмигивал. И головой дергал. Мигнет, головой дернет — вроде как приглашает тебя: «Выйдем — поговорим!»
А Мозгалюк, значит, кривился. Ну и ладно. Его собачье дело. Никого это, повторяем, не трогало. До поры. А потом стали замечать, что у него вроде бы еще и глаз дурной. Тоже не сразу установили. Нынче ведь в подобные глупости редко кто верит, даже в таких не шибко цивилизованных местах, как Тридцать восьмой километр. Но факты, давно сказано, упрямая вещь. А факты мало-помалу копились. Такие, например. Зайдет он к кому-нибудь во двор, посмотрит из-под бровей, как бирюк, перекосоротится и скажет:
— У тебя, молодуха, вон тот петушок куриц топтать не будет.