дубленке своей, в заграничном пиджаке с блестками, в модных ботинках на высоких каблуках. Иван Матвеевич, был случай, раз вякнул. В магазине, в очереди за пивом. Ох, как его отбрили тогда. 'Иди, — сказали, — пахан, воруй!..'
А здесь ничего. Здесь все голые, все мужики, хотя и далекие друг от друга по возрасту.
Дружок «качественного» тоже ухмыляется и прикрывает надпись веником. Самому, наверное, смешно: какого там к лешему «они устали» — такими ногами мировые рекорды бить можно!
Ивану Матвеевичу делается хорошо, душевно.
— Идите, ребята, — разрешающе подмигивает он парням. — Похлещитесь. Там мужики добренько наподдали — аж полосы трещат.
Или другой случай. Заходит мужчина. В годах, солидный, с начальственной замкнутостью на лице. Между прочим, тоже в дубленке. Начинает неторопливо раздеваться, ни на кого не глядит и локтями старается не касаться. Вернее, глядеть-то глядит, да не видит. Так посмотрит, будто нет тебя, будто вместо тебя стекло прозрачное.
Иван Матвеевич ждет: «Давай, давай, гражданин хороший… Счас увидим, что ты за птица».
Разделся мужчина — и вот он уже для Ивана Матвеевича весь как на ладони. Под правым соском шрам резаный. Только не скальпель здесь прошелся, а осколок — Иван Матвеевич умеет отличить. И ноги мелко посечены в нескольких местах.
— Где же это тебя, полчок, так поклевало? — спрашивает Иван Матвеевич.
Мужчина догадывается, о чем речь, косит глазом вниз, на собственную грудь. Ему уж давно шрам без зеркала не видно: грудь большая, рыхлая, курчавым седым волосом поросла.
— В Белоруссии, — говорит он. — Под Витебском… Мина.
— Вижу, что не курица, — кивает Иван Матвеевич. — Пехота?
— Она. Царица полей. — Мужчина внимательно смотрит на Ивана Матвеевича. — Тоже, гляжу, отметился?
— А как же. Первый раз под Москвой, последний — под Будапештом. Песню слыхал, поди: «А на груди его светилась медаль за город Будапешт»… Вот там мне и засветило.
— Да-а, — качает головой мужчина. — Там засвечивали…
Ему уже пора идти, он всё приготовил — мыло, мочалку, веник, — но не уходит. Поставил таз на колени, сидит, мелко головой кивает каким-то своим мыслям и опять в сторону смотрит. Только не прежним твердым взглядом, а добрым, оттаявшим.
— Ты в каком звании закончил? — спрашивает он Ивана Матвеевича.
— Старшин сержант.
— А я рядовой. Не дотянул до генерала, — усмехается мужчина. — Всего полгода повоевал… Зато потом полтора года на костылях прыгал. Да-а… Ну, как там сегодня? Есть парок-то?
— Иди, погрейся, — говорит Иван Матвеевич. — Я маленько продышусь, да, может, еще разок слажу. Подряд-то тяжело голове. Не держит.
Мужчина уходит, а Иван Матвеевич смотрит ему вслед и думает про себя: «Вот жизнь… К одетому-то, небось, на кривой козе не подъедешь. А разделся — и пожалуйста: свой мужик. Солдат. Окопник. Крученый, моченый, с редькой тертый…»
Короче, прижился Иван Матвеевич в бане, полюбил ее. Он вообще пришел к выводу, что городской человек только здесь и настоящий, в той цене, которую ему природа и жизнь определили. А на улице он тряпками завесится, форсу на себя напустит, идет — не дышит. Хотя, может быть, у него пузо сбоку и вместо души пятак.
Не исключено, что Иван Матвеевич несколько идеализировал баню. Но что поделаешь, если он находил здесь определенные, бесспорные преимущества.
Так, например, в бане не воровали. Хотя закрывающихся кабинок не было, а были, по-современному, открытые соты-ячейки. Выбирай любую, складывай одежонку. Попервости Иван Матвеевич еще опасался. Надевал что попроще: старые галифе, сапожишки стоптанные, пиджачок лоснящийся. Лишний рубль, на пиво припасенный, под стельку незаметно прятал. А потом видит — народ смело держится: одеты все нормально, часы на глазах друг у друга снимают и спокойно кладут в кармины (а брюки-то в раздевалке остаются висеть, с собой в мойку их никто не берет), за веники с банщицей рассчитываются — кошельки открыто достают. Иван Матвеевич стал тогда тоже надевать в баню лучший свой, единственный костюм. И часы дома больше не оставлял. Ему приятно было — когда кто-нибудь вдруг спрашивал: «Мужики, а сколько время? Кто скажет?» — раньше других вынуть часы и, далеко, видно отставив их от глаз, сообщить: столько-то, мол.
Он даже на примере бани самодеятельную теорию развил — относительно положительных изменений в нашей жизни. У него дома имелась пластинка, еще довоенная, с рассказом Михал Михалыча Зощенко «Баня». Так в той, ранешней бане, описанной в рассказе, можно было не только со штанами распрощаться — там шайку могли из-под носа свободно утянуть. И в сравнении с зощенковской теперешняя баня казалась Ивану Матвеевичу прямо островком наглядности — наглядности того, как выросло благосостояние людей и окрепла их сознательность.
Его, правда, другой, тоже самодеятельный, теоретик пытался как-то охладить. Ленивый такой детина с вершковой челюстью, похожий на одного киноартиста, который все бандитов играет. Это потому здесь все такие честные, объяснил он, что теперь центр воровства переместился из бань. Именно по причине возросшего благосостояния. Воры, дескать, тоже стали побогаче, но мелочатся. Ну, что он тут возьмет? Костюм? А на кой он ему сдался? Сюда же люди хоть и не в тряпье одеваются, но и не как в театр, допустим. У него этот костюм даже па портянки не купят — теперь портянок не носят.
Что еще? Часы? Сколько они стоят? Двадцать восемь рублей? Ну, вот — двадцать восемь… новые. А за старые ему от силы пятерку дадут. Да еще не дадут, побоятся связываться.
— Так что, папаша, — подвел итог детина, — философия твоя на песке… А ты пот попробуй приди сюда в американских джинсах. Которые двести рублей на толкучке стоят. Попробуй заявись — и пойдешь домой с голой женей. Засверкаешь.
Иван Матвеевич удивился: это что же за штаны такие, что двести рублей стоят?
— Да вот студент как раз снимает, — показал детина. — Вон, гляди, с нашлепкой на заднице.
И тут оказалось, что на песке-го его собственная философия.
Студент не снимал штаны — надевал. Значит, они провисели здесь часа полтора — и никто их пальцем не тронул. Вдобавок — студент достал из кармана своих двухсотрублевых штанов стовосьмидесятирублёвые электронные часы на золотом браслете.
Детина, наблюдавший эту сцену, только крякнул. А Иван Матвеевич не стал его добивать, проявил великодушие победителя.
…Довольно долго длилась эта идиллия. И, возможно, не прервалась бы вовсе, если бы не толкнулась в голову Ивана Матвеевича одна неприятная мысль.
Сидел он как-то в раздевалке, отдыхал после парной, промокался полотенцем, поглядывал вокруг. А посмотреть было на что. Рядом компания молодых парней расположилась, чем-то очень похожих друг на друга: здоровые все, белокожие, в меру откормленные, спины, плечи, шеи — как из мрамора высеченные. Иван Матвеевич у внука в учебнике по истории картинку видел, называлась она «Борьба богов и титанов». Так вот, очень эта компания напоминала тех мужиков, с картинки. Только что не боролись — анекдоты рассказывали. И ржали на всю баню.
Смотрел на них Иван Матвеевич, смотрел и чего-то подумал: «А ведь сегодня вроде четверг…» И машинально уточнил вслух:
— Ребятки, у нас сегодня что? Четверг?
— Четверг, дядя, — ответили ему.
Да, был четверг. Будний день. Первая половина. Ивана Матвеевича вдруг охватило беспокойство. Пока еще смутное, неотчетливое. Он обшарил глазами раздевалку. Заметил в дальнем углу дряхлого старичка, изувеченного грыжей. Еще двое в соседнем ряду беседовали, да через проход какой-то дедок тесемки у подштанников развязывал. Ну, эти, ясное дело, пенсионеры — у них свободное время ненормированное… Иван Матвеевич в мойку прошел — там насчитал пять человек преклонного возраста. Остальной же народ был строевой, крепкий, мускулистый, сытый, не заезженный пока работой и годами не сгорбленный.