которой Сухожилова не упрекнули бы и Чиччолина с Мессалиной. Он порой испытывал дичайшее желание расколошматить все навешанные Камиллой зеркала: из-за этих гребаных экранов-телекамер, что транслировали их забавы, Сухожилов неизменно ощущал себя как будто раздвоенным, следящим за собой со стороны, а о Камилле и вовсе нечего говорить — представлялось Сухожилову, что вплоть до слабого завершения все косилась, то в одно, то в другое зеркало, проверяя, хорошо ли смотрится. В общем, как говоривал на этот счет приснопамятный Никита Игнатчик из «ДОМа-2», «стилистика наших сексуальных отношений меня не устраивает».
Была б она обычной земнородной женщиной с присущей этим особям устойчивой и приземленной рассудительностью, была бы охотницей, студенткой, наивной, нежной, как весенний цвет, но с устойчивой нервной системой — короче, существом, благоразумно живущим по принципу трех «не» — «ни о чем не спрашиваю», «ничего не замечаю», «ни о чем и знать не хочу», — все было бы гораздо проще. Но она — вот в чем проблема — относится к делу слишком серьезно: год назад придумала себе «беззаветную и жертвенную» любовь к Сухожилову и обитает в заповедном мире собственных представлений о «верности» и «предательстве», «унижениях» и «страданиях». Все. Он устал от этого спектакля. От этого старания навечно пристегнуть его к себе, от этих восклицаний, что «если я сейчас уйду, то — все!» («ДОМ-2» отдыхает), устал от потаенной, ставшей явью Камиллиной асексуальности, от внутренней ее какой-то замороженности, поскольку ей, Камилле, всегда гораздо больше нравилось одаривать собой, чем быть одариваемой, больше нравилось осчастливливать и видеть, как трясутся поджилки осчастливленного раба, которого она, как Клеопатра, может то помиловать, то бросить на поживу воронью.
— Не слушаешь меня совсем, — Марина ему тычет локтем в бок.
— Не слушаю, прости.
— Ты о своей сейчас. Предупреждала ведь. Ведь эта девушка ей все расскажет, это видно. Совсем запутался.
— Ну как запутался, так и распутаюсь. Распутаться пора мне, развязаться с ней — вот это думаю.
— Прошла любовь?
— Я всех люблю, моей любви так много, что ни в одной из вас она не умещается. Приходится на всех делить. «Эта долька для ежа…»
— Гормон, тестостерон — вот так твоя любовь, по-видимому, называется.
— А ты что — мне мораль читать? Сама-то что тогда?
— А то, что двойные стандарты. Как с Палычем из «ДОМа-2», которого за пьянство окружающие шлюхи осудили. Нет, ну, ты интересный, Сережа. Вот если бы любая баба так сказала, как вот ты сейчас, — что любви в ней так много, что она ее поровну между всеми мужиками делит, то как бы ты ее назвал? Вот тебе и двойные стандарты. Нет, я не мораль тебе, — зачем мораль? — но ты ведь со своей вот этой апельсиновой любовью какой-то ущербный, неполноценный получаешься.
— Э, э, э, Колян, притормози, — уже ее не слыша, командует Сухожилов. — Давай-ка помедленнее.
Чубайс притормаживает у длинного бетонного монолита, похожего на здание тюрьмы строгого режима: прорезанные в толстых стенах окна-бойницы, глухие высоченные ворота, троица плечистых гвардов у кирпичной караульной будки, аккуратные кольца колючей, а точнее, крупнозубой проволоки поверх массивного забора из цементных плит. Лишь большой рекламный щит «Не КИСНИ! НА РАДУГЕ ЗАВИСНИ!» украшает холодный и мрачный фасад неуместным предложением проникнуть в измерение свободы.
В узких, с опущенными наружными уголками глазах Сухожилова появляется охотничий блеск; он становится похож на борзую на сворках.
ЗАО «МОСТРАНССКЛАД» — жирно выведено белым на алом транспаранте над воротами. Едва он успевает прочитать название тюрьмы, как к ним, сорвавшись с места, резво, словно на тореро бык, бежит охранник — узнать, кто в «БМВ» такие и, соответственно, какого хера здесь притормозили. Отменно вышколенный Коля дает газу.
— Ну-ка, милая, — Сухожилов не терпящим промедления жестом отодвигает в сторону горячую Маринину коленку. Он открывает «Мак» — надкушенное яблоко на крышке мгновенно раскалилось добела — и, привычно подчиняясь игре смутных предчувствий, пробегает пальцами по клавишам. Сквозь цифры различает километры складских площадей, драгоценную, как кислород на дне морском, пустоту под сводами ангаров, и железобетонную мощь грандиозных несущих конструкций, и гектары московской земли, прослоенной, пронизанной трубами, кабелями всех потребных для жизни коммуникаций.
Скопировав и посмотрев пропорции по акциям, он ощущает все сильнее, все яростней клокочущий восторг, но вместе и упрямое, непроницаемо-глухое недоверие к раскладу: неужели все так просто и доступно, неужели действительно — протяни и возьми? Небольшие, аккуратно упакованные и как будто нарочно приготовленные к выемке пакеты от одного до семи висят на двадцати пяти акционерах, среди которых выделяются Альберт Каримов, Степан Белоголовцев, Алик Сазер, Борис Скворцов и Михаил Габриэлян. Остаток в тринадцать процентов — у косного миноритарного болота.
— Смотри, какая скатерть-самобранка, — бормочет Сухожилов. — Должок, Белоголовцев, еще должок… Э-э-э, да ты у нас закредитован, друг, по полной. Колосс на глиняных ногах.
Спустя минут сорок он лакающими движениями вылизывает промежность Кругель, так и эдак гнет и закидывает себе на плечи ее мускулистые ноги, энергично добиваясь лучшего доступа. Телевизор в просторном комфортабельном номере «MaMaison Pokrovka Suite» отеля беззвучно транслирует одну из передач ночного канала для взрослых — не жесткое порно с ритуальным мычанием и обрядовым чваканьем, а демонстрацию как будто нижнего белья без всякого участия мужчин, которые оставлены по эту сторону экрана. Обертоны бархатистого низковатого голоса Кругель колеблются от поощряюще-признательного до негодующе-изумленного; элегантность и уникальное дизайнерское решение каждого люкса в сочетании с самыми современными технологиями позволяют почувствовать теплую, раскрепощающую и почти домашнюю атмосферу. Само название гостиницы — «Мой Дом» — выражает наше подсознательное желание отойти от привычного понимания гостиницы как временного места проживания.
Член его полустоит, как гуттаперчевый Рой Джонс в своей полурасслабленной кошачьей стойке (эх, жалко, надо было уходить на взлете, пока не превратился во всеобщее посмешище, ведь года три назад мог вбить ничтожество Кальзаге в ринг по плечи, морально уничтожить, не нанеся ни одного по-настоящему хлесткого удара; нет, он единственный, конечно, гений, исполненный великолепного презрения ко всему, что не он, но не было в его карьере одного — преодоления), и когда Сухожилов, поощренный удовлетворенным всхлипом, отрывается, то ему почему-то вдруг хочется постучать набухшим хером по ладони, как собака по полу хвостом. Марина смотрит на него с какой — то мечтательно-узнающей улыбкой: дескать, этого она от него и ждала, а иного быть не могло.
Интересно, а сколько в современном мире женщин, у которых во рту ничего из инородных штук, кроме ложки, от рождения не побывало? Что, если таких вообще не осталось? При столь стремительно растущем интересе к таким вот упражнениям очень скоро не останется на свете ни одной девчонки… Подвигаясь навстречу размеренным и шершавым толчкам языка, он изучает телевизионный каталог жемчужно-матовых стандартных прелестей. «Золотая стрекоза». Чудовищным усилием достигнутая естественность каждой модели, когда ноги и впалые животы не натираются до масляного блеска в грубом «Фотошопе», а смиренно, бережно подсвечиваются, будто солнцем, словно пламенем свечей, и над каждой золотистой люткой вьется дюжина живых гримеров, парикмахеров, фотографов. «Глянец» в своем предельном развитии есть желание естества, даже воля к натуральному, и уже непредставим без страха повредить пыльцу, без восторгов энтомолога, который обнаружил редкий экземпляр. Глянец жаждет глубины, объема, оглушительной, как цвирканье кузнечиков, одуряющей, как запах свежескошенного сена, достоверност.
Сухожилов, с нежностью укушенный, коротко, непроизвольно, стиснуто выдыхает. Он всегда находил порнуху пиком и пределом демократии с ее принципом равнодоступности. На экране — другое, сексуальный стимул, но иного, «обратного» рода: если, влезши на наивный порносайт, ты возбуждаешься и при этом преспокойно можешь оставаться прыщавым задротом или жирной коровой, то здесь, где предлагают «Дим» и «Вандерба», ты во что бы то ни стало хочешь стать такой же, приведя себя в незамедлительное соответствие картинке. Порноделы милосердны, позволяя своим жертвам оставаться собой, не понуждая к непосильному преображению, не предлагая неосуществимой смены неприглядной телесной оболочки; в порнографии объект желания находится вовне, и обладать им может каждый; здесь же, в окружении