что ты знаешь о смерти? Ты если и наложишь руки, то лишь в порядке детской мести, по дурости собственной, по инфантилизму своему непроходимому: вот буду лежать в гробу, такая молодая и красивая, и все вокруг меня будут жалеть и плакать.

— Побольше тебя, будь уверен. Побольше о смерти.

— Да? Это как?

— Ребенка от тебя, вот как.

Хохочет Сухожилов дико: нет ничего на свете более несовместимого, чем вот Камилла в этом вот своем дезабилье и погремушки, лялечка.

— Ой! — выдыхает он, держась руками за сердце и за печень. — Ты ж вроде из интеллигентной, порядочной семьи. Это кто же тебя надоумил? Кто такую идею вообще вот сюда заронил? Откуда эта, блин, неандертальцина, откуда это скотство из жизни одноклеточных, в каком ты телевизоре вот это почерпнула?

— Ты ничего не видел просто, ты не способен был. Вот даже этого…

— Чего, чего «вот даже этого»? О чем ты, милая?

— Ты даже этого не видел. Элементарного, простого, главного. Ни на секунду за меня по-настоящему не мог… хотя бы испугаться, а я ждала, хотя бы этого вот от тебя ждала. В этом ошибка.

— Слушай, поздно уже, то есть рано. Очень хочется спать. Не дури мне голову. Не надо. Это, между прочим, даже неприлично, не тонко, не изящно как-то. Такими вещами.

— А ты не видел, как мне было? Ну еще бы, невидаль какая, — говорит она мстительно, с прогоркло- желчной и язвительной своей улыбкой, за которую сейчас ее хочется ударить, так что даже Сухожилов безотчетно дергает рукой, но его растопыренная пятерня застывает в воздухе, — когда твою девушку рвет вдруг до желчи — ни с того ни с сего.

— Так, так, ага, и что же это было?

— Да так, отравилась немного. К врачу пошла… ну ты же мне сказал, сходи к врачу, не помнишь? И я сходила, а он мне — что ж вы дура-то такая? Вам не к тому врачу, к другому нужно, и я тогда к другому, и он меня поздравил, представляешь?

— Так что же ты молчала? Мозг твой, дура? — он только это мог.

— А где ты был все это время, где? Жалоба, Сережа, на твое поведение.

— Ну вот ты дура, а! — вскочил он. — Да это ты… не человек уже… проверки вот такие.

— А ты — человек? Не беспокойся, больше нет проблемы.

— Что? — вскочил он. — Проблема? Да как ты вообще, животное?.. Ни слова мне, ни слова?

— А не смертельно все, Сережа, или ты забыл? Проблема, по-другому и не назовешь.

— Он мой! — он заревел. — Мой! Как ты могла вот это трогать? Без меня? Ты можешь что угодно, как угодно, валить отсюда можешь, но только мне отдай сначала… и вали.

— А это как ты представляешь? Поставка с фабрики игрушек, так? Вообще-то от меня все… не подумал? Мне, между прочим, нужно кардинально жизнь… да только вот зачем? Во имя того, чего нет? Да и сейчас уже поздно об этом, нет смысла.

— Да нет, ты не могла этого сделать, — настаивал Сухожилов. — Ты не могла так просто. Ну, скажи мне, скажи: да, не могла. Не могла и не сделала. Ну же, скажи! — Он схватил ее за руки, дернул их книзу, не давая закрывать лицо и прятать лживые — на это рассчитывал, что лживые, — глаза.

— А разве ты не этого хотел? — спросила она просто. — Ведь если бы он был, то ты бы захотел, чтобы не было. И ты бы сам сказал: давай его не будет. Что? Скажешь, не так?

Он заметался, въехал головой в косяк, который опустился Сухожилову на темя, как обращенный книзу обухом топор, и тотчас брызнула, ожгла его слепая боль, обыкновенная и страшная своей обыкновенностью, такая, какая и должна быть при таких внезапных сшибках, неотделимая от злости на свою неуклюжесть, но неподатливость и косность вещественного мира, и именно нормальность, обыденность реакции и сокрушила Сухожилова, как если бы он права больше на эту вот обыкновенность не имел.

По стенке съехал вниз, застыл. Сидел и отрешенно наблюдал за вялым, все слабеющим остервенением, с каким Камилла набивала тряпками разинутый зев чемодана. Глотал с энтузиазмом двугорбого скота на водопое остатки водки, и предвечное тепло бессмыслицы разливалось по жилам; Камилла, сидя на полу и обняв чемодан ногами, все дергала и дергала неподдающийся ремень — с лицом плохой актрисы, которая играет Жанну д'Арк в том эпизоде, когда из героини заживо вытягивают жилы. И веяло уже откуда-то прохладой, стынью, увяданием как будто осенних полей, холодным, горьковатым запахом мерзлой земли, уже не могущей рожать, плодоносить. И, провалившись в сон, ворочался он, Сухожилов, на диване, и все никак не получалось выплыть, вырваться из эротического липкого кошмара: бежит он по туннелю, который уже все тесней становится, и проникает в некую пещеру, где ждет его красотка совершенная, которая в себе всех женщин мира будто совмещает, и он с ней, Сухожилов, словно с первой и последней, с таким неистовством, с каким ни с кем и никогда, уже ладони ей подсовывает под поясницу, приподнимая зад, но что это?.. Опознает вдруг в этом чудном создании природы как будто собственное тело, мужское, сухожиловское, тощее, вернее, свой же безголовый труп, из шеи которого нестрашно торчат схематичные трубки артерий, как на цветных картинках в иллюстрированном пособии по анатомии. И все тут, в этом фантастическом сношении, настолько нестерпимо ясно, что о собственной жизни уже нельзя, не надо говорить ни слова.

7. Жертвы

Штормит толпу, все больше в ней свободных радикалов; со всех сто do н зажатый, сдавленный, влачится и Нагибин то вперед, то вбок, не видя ничего за спинами, за головами, подхваченный потоком, — туда, куда и все. Трещит по швам двойная цепь омоновцев, которые давно уже охрипли от бессмысленных увещеваний, и давит, налегает, прет оглохшая, слепая и стенающая масса, и выгибается двойная цепь дугой, мешаются и мешкают ребята в форме, не зная, что им делать, — силы слишком неравны: ведь сила отчаяния прет против силы физической. И смяли оцепление, прорвались, но толку? — Еще один кордон, из техники; фургоны мощные армейские впритык составлены, не одолеть, не опрокинуть. Немногие лишь крепкие мужчины залезают, используя подставленные плечи таких же, как сами, крепких мужчин, и с крыш на поле операции спасательной глядят, и видят, что им лучше и не видеть, — врачей с носилками, застегнутые черные мешки. И появляется внезапно, на крышу поднимается высокий чин — массивный, раздобревший и упакованный в бронежилет полковник. Лицо его мясисто, скучно, затрапезно — сосед такой, обычный дядя Толя, пивное пузо, треники. Рявкает:

— А ну назад! Родные? Правильно родные! Так что же вы родных своих-то гробите и не жалеете? А так! Мешаете! Работе нормальной мешаете! Вытаскивать близких мешаете! Здесь люди, которые жизнью за ваших родных! А вы им беспорядок, давку? Вас гонит страх, отчаяние, но все-таки я очень вас прошу, я призываю к разуму. Поймите, что главное — слаженность действий, скорость и четкость. Никто вас оттеснять не будет — стойте, где стояли! Но под ноги спасателям не лезьте, врачей не дергайте, ведь только навредите, оно вам надо — навредить?

— Вы нам одно — живые?

— Живые! Сейчас все живые! Каждый ваш близкий и родной человек! Спасатели сражаются за каждого.

— Мешки-то как же? Как мешки? — вдруг разражается один мужчина не то смехом, не то плачем, гиеньим жутким лаем. — Мешки-то, площадь вся в мешках. Это как? Это там — все живые? Что же вы нам, а сами в мешки? Все, что осталось, да? — И будто электрический разряд по мускулам толпы он пропускает, толпа вся вздрагивает крупно, общим телом и тут же так же разом обессилевает, как будто душу вынули из каждого, из всех.

— А ну молчать! — ревет полковник. — Нельзя, нельзя вам кверху лапками! В кулак собрать себя, чего бы вам ни стоило. Но смерть не признавать. Никто, никто — ни мы, ни вы — на это не имеет право. Да, есть погибшие, мы признаем, но личности не установлены, поэтому все живы. Я понимаю, задать невыносимо, но остается только ждать. Не буду про «надеяться» и «верить» — терпеть и дожидаться правды. А правда

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату