подделка Риты стояла перед ним: все то же платиновое, длинное, асимметричное каре, все тот же выпирающий упрямо подбородок, все та же чистая, так восхищавшая его когда-то линия прелестной нижней челюсти, вся та же вечная готовность потянуться, замурчать, все те же серо-голубые, лишенные любого выражения незряче-безмятежные глаза, которые смотрели словно бы насквозь, как будто никакого Мартына перед ними не было. Полжизни назад восемнадцатилетний Нагибин, закаменев всем телом и приготовясь умирать, лежал под ней, сковавшей его своими сильными горячими ногами, и постепенно открывал, насколько глубоко и страшно, насколько сокрушительно и обморочно один двуногий может заполнять далекое, отдельное, непроницаемое существо другого, дышать в нем, биться в нем своим приватным, казалось, никому не годным больше сердцем.
Она была первая женщина, чье лицо, живот, подмышки, лоно Нагибин полноправно, властно изучал, придирчиво и безнаказанно ощупывал, имея дело словно с неземным ландшафтом, с поверхностью планеты более загадочной, нехоженой, чем все Плутоны и Венеры вместе взятые. «Ну что тебе мой подбородочек?» — говорила она, когда Нагибин становился слишком уж назойливым — совсем как молодой телок, который все никак не может оторваться от мамки, пахнущей парным, пьянящим, жизнетворным молоком. Он звал ее «деткой» и «девочкой» — гугниво, неумело подражая, видно, кремневому Штирлицу, — она в ответ смеялась: «Ну, что ты, мой маленький, что?».
— Ну, здравствуй. — Она подставила сухую увядающую щеку, к которой Нагибин послушно приник бесчувственными губами; прильнула ответным равнодушным поцелуем. — Я о тебе все знаю. Ты — обо мне, конечно, ничего.
— Ты как здесь? — только это он пробормотал, довольно натурально пораженный.
— А банк здесь, — она показала на красную вывеску.
— Банк?
— Да банк же, банк. Храните ваши деньги в сберегательной кассе. Нет, погоди, какой ты стал! Ну, экземпляр! Что — постарела сильно? — спросила она утвердительно, неверно истолковав подозрительный нагибинский взгляд.
— Да что ты? Нет! — сказал он искренне.
— Ой, врешь! Я вижу. Постарела деточка.
Права. Бесстрастным глазом художника, врача Нагибин видит все: подвижность мягких тканей средней зоны предрасполагает к развитию их слабости со временем. Безжалостная гравитация и ослабление связочного аппарата необратимо, прогрессивно сглаживают манящий округленный объем женских щек, максимальный по телу скуловой кости; под скулами, там, где должна быть небольшая впалость, с годами возникает избыточная выпуклость, которая участвует в формировании глубокой носогубной складки. Анатомия орбиты тоже меняется. Выбухание жировой прослойки нижнего века становится зримым, контурируется костный орбитальный край. Невидимый переход менаду веком и щекой с годами становится выраженным. Нижний периметр круговой мышцы века четко обозначается. Носослезная борозда спускается ниже, в скуловую область.
— Нет, деточка, не наговаривай, — попытался убедить грубовато.
— Что, может, лечь к тебе? А что? Могу. Ты режешь, шьешь, ты можешь творить чудеса. Давай сговоримся. Ты скидку мне по старой памяти. Камбэк на двадцать лет слабо? Ну? Честно? Старая?
— Не старая, не то — другое.
— А что другое? Что?
Окажись вдруг Рита столь же притягательной, бесстыдной и святой, как и некогда, окажись она совершенно той, прежней и сжимавшей прежнего, худосочного Нагибина своими сильными ногами, Мартын бы все равно ей не поверил. Что бы там ни говорил даритель титановых «Клемантов» Леонид Вахновский, но вернуть, увидеть вновь моментальный снимок, запечатлевший сто лет назад твою любовь, не удастся. Потому что его нет и не было никогда, столь разительно он отличается от настоящей (не преображенной твоим любовным зрением) природы вот этой — да — красивой, привлекательной, не сильно постаревшей женщины.
— Ну что молчишь? Ну что другое?
— Понимаешь же.
— Не понимаю, объясни.
— Время прошло, — пытался разъяснить он, как мог. — Не то что кто-то постарел, физически — все это поправимо. Но сами чувства, в этом дело. Как дерево. Растут и умирают по законам живого. Отшумело, отцвело, семена упали, кончилось.
— Режешь, шьешь, а вот таких чудес не можешь?
— Да. Никому не под силу.
— Ну и она какая? Она, твоя?
— Родная, — отвечал Нагибин просто.
— Отшумит, отцветет?
— Нет. На всю оставшуюся жизнь, — сказал он убежденно.
— Пора — на всю оставшуюся. А дети? Затянул?
— Мы — поздние отцы, Нагибины. Стабильно после сорока. Ну, ты-то как?
— Вполне. Ребенок вон желание жениться изъявил. Ну, ладно, побегу — совсем ведь времени… Прощай.
И вот уже он дальше движется; он знает, как ему обрести равновесие. Приветливо кивает Тане на рессепшне — «Ой! Здравствуйте, Мартын Иванович», — и вот уже он в своем кабинете (с оригиналами и репродукциями старинных гравюр и эстампов на стенах — из атласа Майерса, трактатов Гарвея, Паре, Боерхааве, ван Гельдена; анатомические препараты; прекрасные нагие девы, открывающие взору переплетения артерий, и юноши с тугими веретенцами вздувающихся мускулов, и диссонансом, резким, вопиющим, по отношению ко всему вот этому немыслимому совершенству, излюбленной насмешкой Мартынова отца — большая и грубая схема разделки говяжьей буро-красной туши).
Душевиц входит — мартыновская ассистентка и лучшая, из двух десятков, ученица, чудесная девочка с вечно неприступным, строгим выражением острого лица и решительно сжатым, словно бритвой прорезанным ртом — приводит с собой милое и «только начинающее жить» создание, двадцатилетнюю девчонку в тесных джинсах и с непременной сумкой от Louis Vuitton, которая остановилась на пороге и смотрит на Нагибина с веселым вызовом, в котором и прогорклая сексуальная опытность, и детская решимость во что бы то ни стало получить желаемое. Мартын уже все понимает — с чем пришла и что останется непрошибаемой в своем упрямстве и отказе выслушивать все «за» и «против». Ее изваянная смело, ладно вписанная в первостатейный треугольник талии и бедер, гладкая фигурка, ее большая грудь, ее прелестно отяжеленное лицо с заботливо замышленным природой клювиком кого угодно могут в заблуждение ввести, но только не Нагибина.
— Ну, — говорит он, — раздевайтесь, милая. Что не устраивает в вашей замечательной груди?
— Ой, а откуда вы? Ведь я ни слова. Ну, ясно, ясно, вы такой. Ну как бы вот, — заявляет она, стянув через голову майку, — не без некоторого самодовольства и в то же время капризно выражая едва уловимое недовольство собой, недовольство, как бы равное отклонению природной формы от желаемого порнографического идеала.
— Ну и как бы и какие, — отвечает ей в тон Мартын, — претензии к изготовителю? Куда уж впечатляюще? — указательным и средним он смещает грудь сперва в медиальном, а потом в латеральном направлении. При виде оголенной молочной железы он оживляется не больше, чем сутенер или гомик. «Жар холодных чисел» без чувственного взмыва в чреслах, без пожара в крови. — Ну да, она несколько низко лежит, — соглашается он. — Ну и что?
— Ну и вот. Как бы больше. Я все уже решила, отговаривать бессмысленно. Под железу, Мартын Иванович. Да я уже все знаю про импланты, знаю — совсем не меньше вас. Что и детей, и грудью можно, и что на рак никак не повлияет. Ну вы же сами знаете, что мне ничто не помешает.
Детей этого поколения не волнуют целесообразность, совершенство — только «апгрейд». Сломав перегородку между виртуальным и реальным миром, они сами себе Лары Крофт и себя неустанно «прокачивают». Образ возможности неослабно влечет их к себе, и тут для них не существует разницы между новым ай-фоном и собственным телом. Если это доступно — наращивай, утяжеляй, натягивай, делай более весомым и упругим, пусть это и нарушит гармонические очертания твоего от природы ладного