Мать Ноэми задумала убавлять её страдания, словно температуру в духовке. Она хотела по своему усмотрению дозировать страдание дочери, как будто горе – не личное дело человека, а некая объективная данность. Как будто это чувство одинаковое для всех, а не глубоко личное, – и в него нельзя вмешиваться.
Мать Ноэми хотела убавлять её страдания, подобно температуре в духовке, где в конце концов и сожгла всё.
– Как ты себя чувствуешь? – спросила мама после того, как папа сообщил, что они уезжают.
– Хорошо.
К смерти я уже давно привыкла, благодаря бабушке. Во всех историях, которые она рассказывала мне, всегда кто-нибудь умирал в конце.
Ей очень нравилось это. Она говорила, что смерть – единственный замечательный финал любого хорошего сюжета. Разве был бы какой-нибудь смысл в
Бабушка и дедушка скончались тем самым образом, о каком обычно говорят, когда убеждают кого-нибудь, что нужно радоваться жизни и не бояться никакого риска, потому что потом вот выйдешь из дома, кирпич на голову упадёт, и умрёшь, хотя на самом-то деле так никогда не бывает.
Однако вот с моими дедушкой и бабушкой случилось именно так. Холодной зимой, когда выпало много снега, на них обрушилась крыша беседки. Как будто из окна не видно было, что снега много и в беседку лучше не заходить, пока его не уберут. Никто даже не знал, что произошло. Пришлось перекопать горы снега, прежде чем их обнаружили.
После такого рассказа о их смерти я заменила воображаемые старческие образы двумя белейшими снеговиками.
Это не было неправдой, что я чувствовала себя хорошо.
И в этот раз, потеряв сознание, я осталась дома на неопределённый срок. Теперь температуры у меня не было, но на середине лба вздулась синяя шишка, похожая на дверную ручку, о которую я ударилась, когда упала. Ничего страшного, поболит немного и пройдёт, объяснил маме доктор накануне, когда они собирали чемоданы.
Мария упрямо продолжала игру в молчанку. И я тоже. Мы прерывали молчание только три раза в день, когда она смазывала шишку мазью. Я произносила:
– Ай!
А она отвечала:
– Сиди смирно и не крути этой своей головой.
Либеро и Фурио, как всегда, когда родители уезжали, отправились к бабушке. Мария не выносила их постоянных драк. Не хотела брать на себя ответственность, объясняла она.
Бабушку драки братьев, напротив, нисколько не волновали. Для неё то, что вытворяли Либеро и Фурио, было театром. Она даже сформулировала собственную теорию на этот счёт.
– Они изображают на сцене жизнь, – говорила она. – Бокс – такое же зрелище, как театр, и такое же жестокое, как жизнь. Когда никто больше не будет драться, женщины перестанут рожать.
Может быть.
Однако, по-моему, всё объяснялось куда проще. Они были одинаковыми. Любой человек, если бы постоянно видел перед собой другого, точно такого же человека, как он сам, и который к тому же нисколько не уважает его, набил бы тому физиономию.
Либеро и Фурио были действительно совершенно одинаковыми. Полнейшие близнецы. Для них смотреть друг на друг означало то же, что для меня смотреть в зеркало, с той разницей, что отражение повторяло каждое моё движение, а их двойники поступали каждый по-своему.
Идея одеть их по-разному, чтобы каждый почувствовал себя неповторимым, на мой взгляд, выглядела неудачной. Или, во всяком случае, не способствовала их мирному сосуществованию.
Нет, я вовсе не настаиваю на сравнении с зеркалом, но если бы я, надев красное платье, увидела себя в зеркале в голубом, тоже закусила бы удила, как они.
Но, должно быть, права всё же бабушка, а моя точка зрения – обычная банальность.
– Каин и Авель в каком-то смысле, – говорила бабушка.
Только иногда побеждал Каин, а иногда Авель. По мнению бабушки, люди всё равно покупали бы билеты, чтобы посмотреть, как они дерутся.
И в самом деле, люди платили, и ещё как. Вот поэтому несколько лет спустя мои братья и уехали. Отправились туда, где нашёлся дешёвый ангар с рингом в центре и люди, готовые поставить некоторую сумму за одного или за другого. После каждого боя братья присылали бабушке открытку.
«Фурио».
«Либеро».
И больше ничего. Только имя того, кто выиграл бой. Так они держали её в курсе событий.
Никогда ещё в нашем доме не царила такая тишина, как в эти дни. Мария не только не разговаривала со мной, но даже не присматривала. Если не считать завтрака, обеда и ужина, мы совсем не виделись. Дом наш очень большой, конечно, но всё же приходилось выбирать дорогу, чтобы не сталкиваться друг с другом.
Мария не желала видеть меня, это очевидно. И была совершенно права. Она хотела порадовать меня печеньем на солоде марки
Из всей этой истории пользу извлёк только Ватт. Он съел бы и обёртку от печенья, если бы Мария не выхватила её у него изо рта. Никогда ещё не видела я, чтобы пёс так юлил возле Марии, как в тот понедельник, когда она скармливала ему одно за другим три печенья из упаковки «На завтрак».
Точно так же, как никогда ещё не видела, чтобы Мария подносила кусок к самой пасти Ватта. Причём делала это нарочно. Не глядя на меня, но весьма позаботившись, чтобы я увидела.
Я оказалась трусихой. И настоящая трагедия заключалась в том, что я и не собиралась меняться. В школу я больше не вернусь.
Мама и папа это поняли ещё в первый раз, когда я призналась в своём поражении. Многие дети отправлялись в школу годом позже. Одна из них – Элеонора, самая высокая девочка в классе. Я узнала об этом в тот день, когда ей исполнилось восемь лет, а не семь.
Если я ещё не готова, сказали родители, значит, пойду в школу на следующий год. Ничего страшного в этом нет.
Что же касается бабушки, то она была бы просто счастлива, если бы я вообще не ходила ни в какую школу, а брала бы уроки у некоего месье Юбера, тогда я ещё выучила бы и французский. Мария рано или поздно примирилась бы с этим.
Так или иначе, сказал отец, поговорим об этом по возвращении.
Какое-то время я могла жить спокойно. Устроившись на диване в синей гостиной, я проводила дни, слушая запись