самбо!
— Три месяца ждал, — зевая, пояснял Петька. — Потому и не рассказывал про самбо.
— Теперь его песенка спета, — закончил брат. — Помнишь в «Маугли» беззубую кобру? Он тоже теперь не страшен — все над ним смеются. Ничто так не убивает, как смех.
Вот и все о Панасюке. Когда я пришёл через неделю, в роте уже был другой старшина, из фронтовиков, славный парень. При нем уже никто не скрёб ночами лопаткой пол, никто не стоял в полной выкладке под ружьём до отбоя: ребят, у которых не было поблизости родных, новый старшина подкармливал как мог, а в свободное время, собрав вокруг себя молодых солдат, рассказывал о фронтовой жизни. А куда делся Панасюк, никто не знал. Перевели куда-то. Может, на новом месте он исправился, только вряд ли…
А брат через месяц уехал на фронт. На Курской дуге он был ранен пулей в ногу, пролежал два месяца в госпитале, потом снова воевал, украсил свою гимнастёрку красной нашивкой и орденом Славы, а второго мая сорок пятого расписался на рейхстаге: «Гитлер капут! Рядовой Полунин». И вернулся домой — заканчивать десятый класс, ходить на пляж с девчонкой и приводить в отчаяние библиотекарей.
МЫ ЕЩЁ ВСТРЕТИМСЯ, ТОВАРИЩ МАЙОР!
Мы жили войной.
В шесть утра убегала на завод мама, а я включал радио и слушал «От Советского Информбюро». Прежде чем свернуть из переулка, мама останавливалась и смотрела на наше окно. Когда новости были хорошие, я высовывался и радостно махал рукой, а иной раз даже орал во все горло: «Взяли Харьков, вечером салют!»
И слышал, как разбуженные соседи начинают весело переговариваться и включать динамики.
Придя в класс, мы собирались у подвешенной рядом с доской карты и втыкали флажки в сегодняшнюю линию фронта. Во время уроков карта отвлекала, рассеивала наше внимание, по всем педагогическим канонам её нужно было снять или перевесить, но учителя тоже были людьми, которые жили войной. И поэтому каждый урок начинался с карты.
Мы читали газеты не так, как читают сейчас — спокойно, без сердцебиения: мы сначала жадно проглатывали сводку с фронтов, а потом — рассказы и очерки о героях. В кино мы больше всего любили журналы с фронтовыми документальными кадрами: залпами «катюш», развороченными дотами и длинными вереницами пленных фашистов.
Мы жили войной днём и ночью. Днём мы думали о войне, а ночью она нам снилась. Мы метались на постелях, скрываясь от танков, бросали гранаты и с криком просыпались от удара штыком в грудь.
Война заполнила все наше существование. Она лишила нас детства с его беззаботными радостями. Каждый из нас был старше самого себя на годы войны.
И это неизбежно привело к тому, что из нас, пацанов военного времени, рванулись такие скрытые силы, о которых мы даже не подозревали. Взрыв породил энергию. Сказать, что мы повзрослели, — это не значит сказать все.
Раньше за нас отвечали папы и мамы, теперь мы возложили их бремя на свои плечи. Нас словно схватили за загривок и швырнули в водоворот: одни из нас утонули, а другие выбрались и решили, что отныне могут все. В упоении самостоятельностью мы часто ошибались и преувеличивали свои возможности, не понимая, что расстояние между бальзаковским «желать» и «мочь» заполнено горьким жизненным опытом. Наш опыт, проглоченный слишком большим куском, развил не столько ум, сколько интуицию. И самоуверенность наша шла от незнания.
Поэтому мы пришли к выводу, что можем и должны уйти на фронт.
Мы опирались на железные факты:
Аркадий Гайдар в пятнадцать лет командовал полком.
Саша Чекалин, наш сверстник, стал героем.
Пятнадцатилетние партизаны — в каждой газете.
Значит, в пятнадцать лет каждый патриот, способный носить оружие, имеет право убивать и быть убитым. Тем более что —
Взрослый! — уточняли взрослые.
Где, где это сказано? — горячились мы.
Потому что чувствовали всем своим существом: мальчишке нужен подвиг, чтобы самоутвердиться в этом мире. В то время как Родина истекает кровью, нельзя жить только для того, чтобы жить.
Таков был вывод, к которому мы пришли летом сорок третьего года.
До зубов вооружённые этой логикой, мы отправились в военкомат.
Фронт начинался в военкоматах. Люди из них, как вода из ручейков, тысячами стекались в бурное русло войны.
Сейчас, когда я, младший лейтенант запаса, по вызову посещаю военкомат (учёба, перерегистрация и прочее), меня поражают тишина и спокойствие этого когда-то не засыпавшего и не знавшего выходных призывного пункта. Так и хочется написать что-нибудь вроде:
Но не стану отбивать хлеб у поэтов — у них и так слишком жестокая конкуренция. Мир вам, военкоматы, из которых люди выходят жить, а не умирать!
Военкомат сорок третьего года…
Прежде всего я вспоминаю его запах — запах свежевымытого, непросохшего, некрашеного пола и махорочного дыма, терпкого, разъедающего глаза, пока им как следует не надышишься и не привыкнешь. Комнаты, коридоры полны людей — они ходят, сидят и стоят где придётся: на вокзальных скамейках, на подоконниках и на полу, пожилые, молодые и совсем юные, молчаливые и шумные, ушедшие в себя и возбуждённые, выпившие, горланящие — самые разные.
Ещё вчера этот парнишка уступил бы своему пожилому соседу место в трамвае — сегодня они на «ты». Общая судьба — великая уравнительница — выравняла всех.
— Закуривай, папаша!
— Спасибо, есть своя.
— А ну-ка, твоя вроде покрепче… Значит, вместе едем, папаша?
— Это куда ты со мной собрался ехать?
— Шутишь, папаша! На курорт, конечно.
— С какого года, Аника-воин?
— С двадцать пятого, а что?
— Ишь ты! Потише кричи, а то немцы услышат, перепугаются и разбегутся, воевать будет не с кем.
— Это ещё неизвестно, папаша, от кого они быстрее
бегать будут…
— Тебя где царапнуло?
— Под Тихвином, осколком.
— Жарко, говорят, у вас было?
— Как кому, фрицы — те задницы обморозили…
— Отставить базар! — грозный выкрик из распахнувшейся