двери. — Полы мыть заставлю!
— Кто на пересыльный — на выход с вещами! Мамы, жены, невесты, братья и сестры прильнули к своим.
— Митенька, пиши, родной…
— Каждую неделю, мамаша. Закон.
— Ванечка!
— Петруша!
— Гришенька!
— Я тоже Гришенька, обними, курносая!
— А я Ванечка — налетай, целуй, девоньки! Крики, слезы, смех, шум, гам…
— Отставить гармошку! Выходи строиться!
— Товарищ капитан, разрешите на недельку задержаться — жениться не успел!
— Причина уважительная, ты напомни чуть погодя.
— Когда, товарищ капитан?
— В шесть часов вечера после войны. Выходи строиться!
Заливается баян, плачут женщины. Пожилые и усатые, молодые и совсем юные, тихие и шумные, все с горбами-вещмешками на плечах, без пяти минут фронтовики пошли строиться в неровную, пёструю колонну.
— Шаго-ом марш!
И зашагали — каждый навстречу своей судьбе. Кто-то из них вернётся — грудь в крестах, а кто-то не вернётся — голова в кустах.
И вновь заполняются коридоры военкомата, капиллярные сосуды войны. Вернувшиеся из госпиталей фронтовики в застиранных гимнастёрках, с орденами и шрамами; призывники с повестками, солдатские жены и вдовы, а с ними дети; десятки разных лиц, на которых — надежда и тревога, ожидание и горе…
— А давно?
— Четыре месяца ни слуху ни духу…
— Деньги-то по аттестату получаешь?
— Получаю… а жив ли? Никаких мне денег тогда не надо…
— От моего полгода весточки не было, а потом объявился, из партизан. Истребитель он, сбили…
— А мой на танке… Ночи не сплю, все глаза выплакала. Сама бы туда подалась, да вот, видишь, на руках…
— А ты надейся, сестричка, надейся…
— Подполковник, военпред приехал на завод вчера, доклад делал: осенью, говорит, откроется второй фронт.
— Так они тебе и откроют, ждут, пока наших не перебьют!
— Ну, это ты зря. Тушёнку-то жрёшь?
— Брат у меня две недели как погиб…
— Да-а…
— А ты говоришь — тушёнка.
Мы стояли в очереди к военкому. На нас были купленные на толкучке гимнастёрки и сапоги, а Сашка перепоясался отцовским ремнём со звездой на пряжке. Мы молчали и слушали, от волнения было зябко.
— Из госпиталя? — спросил сержант, поглаживая подвешенную на марлевой повязке руку.
— Ага, — краснея, басом соврал Сашка.
— Легко?
— Так, царапина… Подошла и наша очередь.
— Здравия желаем, товарищ майор!
— Садитесь. Докладывайте.
Мы докладывали долго. Худое и чёрное от недосыпания лицо майора изображало нетерпение.
— Ясно. Ещё двадцать шестой не берём, о двадцать восьмом и говорить нечего. Учитесь?
— Так точно. Закончили семь классов.
— Учитесь дальше. Придёт время — позовём. Идите.
— Товарищ майор!..
— Крругом…
— Товарищ…
— Марш!
Мы с Сашкой вышли на крыльцо и закурили, не глядя друг на друга.
ЛЮБОВЬ В ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ
Если бы я написал, что всю войну мальчишки жили только войной, вы бы мне всё равно не поверили.
Любовь неумолимо пробилась в наше существование. Какое дело ей было до хлебных карточек, поношенной одежды и промёрзших, нетопленных клетушек! Пришло время — и этим сказано все: кратер проснувшегося вулкана пробкой не закроешь. И в войну любили так же, как любили десять, сто и тысячу лет назад: вздыхали, томились, замирали от счастья и страдали. Только подарки были куда скромнее, чем в мирное время, да испытаний на любовь обрушивалось больше: война есть война, в башню из слоновой кости от неё не уйдёшь.
Поначалу нас с Сашкой вполне удовлетворяла теория: мы восхищались тургеневскими феями, затаив дыхание следили за похождениями роковых красавиц Бальзака и чуть не рехнулись от «Крейцеровой сонаты». Она произвела в неподготовленных мозгах такую чудовищную сумятицу, что мы легко и быстро стали циниками. Давно пройдя через период «аистов и капусты» и нашпиговавшись всевозможными сведениями на уже незапретную тему, мы щеголяли друг перед другом снисходительно-презрительным отношением к противоположному полу.
Но в то же время нас оскорбляла и волновала неожиданно возникшая зависимость от соседской дочери Таньки, редкостной тупицы, просидевшей по два года в шестом и седьмом классах. Танька, голова которой решительно отказывалась воспринимать факт вращения Земли вокруг Солнца, Танька, от сочинений которой поседела преподавательница русского языка, — эта самая Танька великолепно усвоила, что у неё соблазнительные ноги. С жестокостью подростков мы отпускали по её адресу самые язвительные замечания, но превращались в соляные столбы, когда она шествовала по коридору в небрежно запахнутом халатике. Это было унизительно, мы злились на свою природу и тайком вздыхали, когда мать за раннюю опытность била Таньку смертным боем. Из Таньки мы сделали обобщение — «все они такие!», и жить стало проще, как всегда получается у людей, жизненная философия которых основана на примитивных и доступных формулах. Так мы превратились — на словах — в убеждённых циников, хотя в глубине души были сильно смущены. Видимо, мы догадывались, что цинизм наш от незнания, как и у всех наших сверстников, многие из которых впоследствии снова стали циниками — на этот раз от избытка знания.
Как бы то ни было, хворост высох — к нему достаточно было поднести спичку.
Однажды я заметил, что Сашка держит себя как-то странно: часто задумывается, невпопад отвечает, вечерами куда-то исчезает. Когда я спрашивал, почему он ведёт себя как пыльным мешком из-за угла ударенный, Сашка краснел, мычал что-то невразумительнее и шмыгал носом. Наконец я прижал его к стенке, и тихим голосом, пряча поглупевшие глаза, он поведал мне о своей неслыханной удаче. Оказывается, он влюбился в лучшее украшение