в море лодка каким-то образом перевернулась, и в то время, как все держались за нее, крича о помощи, Сапунов незаметно для других исчез и утонул… Никогда я не забуду лиц тех, кто спасся: они были жалкими и растерянными до ужаса…»
15 июня 1912 года Л. Д. Блок сообщала А. А. Блоку: «Сегодня ночью утонул в море Сапунов. Приехал вчера вечером с Кузминым и двумя художниками к нам. Они поехали кататься на лодке с „принцессой“, которой Сапунов увлекался». (Александр Блок. Письма к жене. М., 1978. С. 282)[50].
В книге «Искание новой сцены» (М., 1985. С.281) Борис Алперс пишет о моей маме, близкой подруге его сестры по консерватории: «Удивительно красивая, с тонкими чертами восточного лица, с большими, всегда немного недоумевающими глазами, непроизвольно изящная во всем своем облике, она как будто несла в себе от рождения изначальный душевный надлом. В ней проскальзывало что-то незащищенно-мечтательное или, вернее, отсутствующее, словно своими мыслями и чувствами она жила в какой-то другой сфере. < …>
Она покончила с собой через два месяца после того, как покончила с собой таким же образом Марина Цветаева в соседней Елабуге. Они заранее договорились об этом при своих встречах в чистопольской эвакуации». (Этот последний абзац в книге отсутствует: не пропустила цензура, и мне его предоставила Галина Георгиевна Алперс.)
Так от смерти Николая Сапунова к смерти Марины Цветаевой, можно сказать, протянулась вся взрослая жизнь моей мамы. Меньше двух месяцев она прожила после гибели Цветаевой и умерла почти так же, только крюка не было. Поэтому она привязала бечевку от посылки отца к вьюшке печи, а ноги подогнула. Инстинкт жизни был подавлен депрессией.
Когда депрессия длительная, то искать причину только лишь в событиях или словах, непосредственно предшествующих самоубийству, вряд ли оправданно. Трагическое мироощущение, которое сопутствовало Цветаевой всю ее жизнь, отмечают многие исследователи творчества поэта. Оно особенно обострилось и усилилось в последние годы ее жизни. Достаточно прочесть, что говорила сама Цветаева о невозможности писать в последнее время.
Вспоминая мою маму в Чистополе, Галина Георгиевна Алперс рассказывает, что мама очень боялась надвигающейся зимы, все время повторяла: «Как мы переживем зиму, детей нечем кормить, они замерзнут», «лучше детям, если я уйду, тогда о них будут заботиться». Очень тосковала по мужу: «Неужели я никогда его не увижу». Колебалась, ехать ли в Тифлис, где у нее жила мать. В отделе народного образования искала место преподавателя английского языка. После ее смерти это место предложили Г. Г. Алперс.
Ольга Дзюбинская в статье «Город сердца моего» («Чистопольские страницы», Казань, 1987. С. 171) вспоминает: «Как-то средь бела дня на улице Володарского мне повстречалась Санникова под руку с незнакомой женщиной. Бледная, с челкой поседевших, разлетающихся, будто только что вымытых волос, в сером беретике, в темно-синем костюме, незнакомка казалась рядом с Сан-никовой невысокой. Глаза — светло-светло-зеленые — смотрели куда- то мимо собеседника.
— Оля, а это Марина Ивановна Цветаева, — сказала мне Санникова. Я окаменела, зажалась, пролепетала что-то глупое: „Как, неужели, неужели?“ <…> Больше я не видела Марину Цветаеву, хоть она и приезжала в Чистополь из Елабуги…
А двадцать первого октября, в день ветреный и промозглый, мы хоронили на чистопольском кладбище Елену Аветовну Санникову… Нас было четверо — Борис Владимирович Алперс, его жена Галина Георгиевна, Анна Ивановна Мартынова, Виноградов- Ма-монт и я».
В статье «Прогулки» («Театр», 1988. № 10) Дзюбинская добавляет: «Из-за угла навстречу мне вышла Санникова, вид ее был ужасен: лапти вместо галош, суковатая палка, черное пальто, застегнутое на все пуговицы: лицо — белое, как бумага.
— Оля, вчера в Елабуге повесилась Марина Цветаева. — И пошла дальше».
О посещении Цветаевой Чистополя (она приезжала просить о своем переводе сюда из Елабуги) и о последней встрече с мамой свидетельствует Г. Г. Алперс: «Да, да, верно: хоть головою в Каму!» — горячо воскликнула Цветаева, ее так же горячо поддержала моя Санникова, и они, взявшись за руки, отделились от нас и ушли в боковую улицу. На другой день Цветаева, ничего не добившись от Асеева и Тренева, уехала в Елабугу, где ее ждал сын.
Через три дня после этого памятного вечера пришло известие, что «Цветаева повесилась в Елабуге, а еще через несколько дней покончила с собой Санникова»[51].
В сентябре 1990 года я был в Чистополе на открытии музея-квартиры Бориса Пастернака (к столетию поэта) в доме, где он жил в годы эвакуации (1941–1943). Хотелось найти могилу мамы и дом, в котором она жила. Когда отец приехал с фронта, перед тем как нам отплыть в Москву, он решился повести меня на кладбище. Смерть мамы от меня до того скрывали (брат сказал, что она уехала в Тифлис к бабушке). Так и считалось, что я по малости лет ничего не знаю, но внутренне я, конечно, понимал, что мамы нет. Я попытался свернуть с дороги, ведущей на кладбище, но отец этому воспротивился, и тогда я заплакал, заплакал и он. На кладбище я встал на колени и поцеловал камень на могиле (большой валун, который положил мой брат), оглянулся и смутился, что это видела какая-то женщина. Могила была невдалеке от часовенки и от входа на кладбище, и поэтому мне запомнилось ее расположение. В 1990 году я кладбище не узнал. Все заросло деревьями, а часовенка разрушилась. Могилы мне, конечно, найти не удалось. На этом участке было много новых захоронений. Это кладбище давно закрыто, и хоронят на новом, за городом, где мы постояли у могилы Анатолия Марченко.
Не нашел я и дома, где жила мама. Как раз в этом месте проложили новую улицу. Никто в сохранившихся соседних домах ничего мне сказать не мог.
В Елабуге, куда мы приплыли на катере из Чистополя, нас повезли прежде всего на кладбище, где показали семь предполагаемых мест захоронения Марины Ивановны Цветаевой, три из них ухоженные. Побывали мы и в ее домике.
ВОПРЕКИ НЕЛЕПЫМ ВЫМЫСЛАМ[52]
Разбирая архив моего отца Григория Александровича Санникова, в связи с тем что в 1989 году исполнилось девяносто лет со дня его рождения (и двадцать лет со дня смерти), я прежде всего обратился к письму Ивана Бунина, текст которого здесь воспроизводится. После смерти Санникова считалось, что именно это письмо, а также письма Андрея Белого — самое ценное, что есть в архиве.
Помню, незадолго до смерти отца я заставлял его заняться архивом. Он неохотно подчинился и несколько дней перебирал листки одной из многочисленных папок, относящихся к 20-м годам, по-видимому, очень расстраивался, вспоминая прошедшую жизнь, ничего, насколько я знаю, не выкинул, не прокомментировал, закрыл эту папку и больше к архиву уже не прикасался. Но как-то обмолвился, что Данила (то есть я) займется архивом после его смерти.
Я действительно, сраженный его кончиной, в продолжение длительного времени разбирал архив. Но ничего в этом не смыслил — ни в том, как это делать, ни в том, что ценно,