Ходасевич, Богданов, Лебедев-Полянский, Шершеневич, Сакулин, Херсонская, Андрей Белый[32]. Курс, который вел Белый — стихосложение — был наиболее специальным из всех и, казалось, скучнейшим: размеры — метрика и риторика, паузные формы, ускорения и т. п. — анатомия стиха, жизнь клеточек — строчек и слов. Скучно и надоедливо однообразно. Но это казалось, пока не взялся Белый за преподавание. После первых же лекций Белого этот предмет стал для нас самым интересным и увлекательным из всех предметов, преподаваемых в студии, а руководитель стал самым любимым из всех руководителей. Мы слушали лекции-проповеди Вяч. Иванова о Греции и Риме, о «соборности искусства», лекции Богданова по истории культуры, Лебедева-Полянского по марксизму, участвовали в семинаре Ходасевича по Пушкину, писали экспромты на заданные Шершеневичем темы, но это все — в порядке обычной работы студии. Эти занятия были будничными, и манкирование ими считалось в студии в порядке вещей. Но вот занятия Белого представляли нечто совсем другое: они были праздничными и обычно собирали всю студию. Редко кто пропускал занятия Белого. Характерно, что с Белым в студии как-то сразу создались отношения очень простые, почти товарищеские. Перегородка, своеобразный пафос дистанции, которые чувствовались у других руководителей в отношениях со студией, здесь не существовали. Здесь не было противоположения руководителей студии студентам, как ученых и малограмотных, учителей и учеников, взрослых, мудрых и слепой молодежи. Здесь были отношения руководителя (Белого) и его сотрудников (студийцев).

Рисунок Андрея Белого с подписью: «Литературный вечер. Дискуссия в редакции „Нового мира“ после читки Санниковым поэмы „Каучук“ — 20 марта 1933 года. За столом: председатель Ф. Гладков, налево — И. Гронский, направо Г. Санников. За ним Л. Леонов. За Гладковым Б. Пильняк. Говорит А. Белый, изобличая отмалчивающегося П. Орешина. За Ореши-ным — П. Васильев. Дальше С. Сергеев-Ценский. Стоят: Ефремин, Бахметьев. Над ними С. Буданцев, Г. Никифоров»

Белый в то время мечтал о создании кружка по ритму русской поэзии, по развитию новейшей науки — стихосложения, основоположником которой, как потом нам стало ясно, был А. Белый. И к нам он относился как к будущим сотрудникам этого кружка. Его исключительная внимательность к нашим стихам, иногда неподдельный восторг от них, умение дать исчерпывающий и убедительнейший анализ с точки зрения техн<ических> приемов и их соответствия или несоответствия содержанию стихотворения, и при всем этом необыкновенная неподдельная простота в отношениях с нами, страшно нас располагали и влекли к нему. Мы видели исключительную собранность, продуманность и точность во всяких теоретических его выкладках. А чудовищная его рассеянность, детская наивность при его столкновениях с явлениями быта нас — практическую молодежь — поражали, удивляли, забавляли. Иногда у нас возникали заботы о нем, и часто не без основания; а не забыл ли он пообедать сегодня, а есть ли у него папиросы, а не голодает ли он? Действительно, жить ему в то время приходилось трудно. Не будь у него несколько хороших друзей, принявших на себя заботы о нем, он бы, несомненно, сидел голодный и без приюта. Своей квартиры или комнаты у него никогда не было. Он обычно жил там, где его устраивали друзья.

Также, как это ни странно, у него никогда не было никакой библиотеки, за исключением нескольких любимых им книг. И в то же время он был одним из образованнейших и начитаннейших людей века. Не случайно в своих стихах он говорил: «Думой века измерил, а жизнь прожить — не сумел»[33] .

* * *

Бывало, в дверь квартиры раздается настойчивый стук рукояткой трости. Я уже знаю — это он. И не только это знаю: по характеру стука определяю, с какою новостью. Если стук громкий, нетерпеливый — значит, неприятная новость, если стук негромкий, но довольно настойчивый — значит, приятная новость, а если стук спокойный и ровный — значит, без всяких новостей — побеседовать. И тут же: «Извините, я на минутку». — «Нет уж, я вас не отпущу, раздевайтесь…» И минутка превращалась в часы беседы. Вот и сейчас настойчивый стук. Открываю — входит Б.Н. Он взволнован. В руках его бьется крыльями развернутый лист газеты. «Вы читали? Какое варварство!» — вспыхивая, произносит он. В глубоких глазах его гнев, в голосе возмущение. Он торопливо раздевается, ищет тюбетейку, чтоб прикрыть от простуды голову. «Это надо было предвидеть. В этом бюргере я всегда чувствовал угрозу культуре», — продолжает он свои возмущения, оставаясь стоять в коридоре. «Да в чем дело, Б<орис> Н<иколаевич>?» Беру его за руку и веду в комнату, и у нас начинается длинная беседа о фашистах в связи с сообщениями в газетах о кострах на берлинских улицах, где студенты сжигали революционные книги и научные мировые труды. Разговор переходит на литературу, на ее роль в борьбе с фашизмом. Б.Н. делится со мною своим замыслом романа «Германия», который он задумал написать еще года два назад, заключил даже договор на этот роман в 1931 году с издательством «Ленинград<ское> т<оварищест>во писателей»[34], но до сего времени не может приступить к работе над ним. Мешает текущая работа: воспоминания, с которыми хочется скорее разделаться, а тут еще непредвиденная работа о Гоголе и т. п. Рассказывает в порядке воспоминаний свои переживания и различные случаи, бывшие с ним в Германии, рисует различные немецкие типы, которые вставали перед ним еще в 1921 году во время его выезда на год в Германию, как прообразы фашизма. Вообще любил рассказывать о Германии.

«Знаете, начало романа мне мыслилось со следующей сценки очень странного порядка, бывшей со мною в Берлине». — И он рассказывает, как однажды, попав к знакомым в далекий от центра район Берлина, он, по обыкновению, засиделся, заговорился, и, когда вышел на улицу, была безжизненная матовая ночь: ни трамвая, ни автомобиля, ни пешехода. Редкие газовые фонари полумертвым светом освещали пустынную улицу: мрачное пятиэтажье домов-казарм с потушенными окнами. Идя по улице в раздумьях, где заночевать, он вышел на плац с чахлым и сумрачным сквериком. Что за плац это был? Он не помнит его названья. На площади была такая же густая и сумрачная, стиснутая черным многоэтажьем тишина. Он сел на скамейку в скверике, решив тут заночевать. Он — бесприютный пешеход-чужеземец, сидя на скамье, чувствовал себя одиноко в этом мрачном мире Германии. Он вспоминал Москву, советские дни в труде и биении мысли, в дерзаниях, в неподдельной простоте и товариществе людей, зажженных одним порывом строительства нового. И Москва, как светлый оазис, его манила, звала к себе, чаровала своим далеким видением. Оглядывая плац, он видел обширный квадрат, окаймленный ацетиленовыми фонарями. Каменные тумбы торчали, как пни, бесшумная, бесприютная ночь дремала на ровном полуосвещенном асфальте площади.

Тишину нарушало только однообразное, утомительное журчание воды в прилегающем к скверу квадратном пустом и потушенном сооружении писсуара. Он, решивший заночевать в скверике, чтобы несколько рассеяться, потянулся в это квадратное сооружение, столь типичное для берлинских окраин. Когда он вошел в темную бетонную комнату, ему показалось, что в комнате люди, он явственно слышал движения, их быстрый шаркнувший в уши шорох. Он торопливо чиркнул спичкой и в красном вспыхе ее увидел шеренгу людей в котелках и в караковых пальто, обращенных к нему тугими спинами. Они стояли шеренгой и все, точно по условному знаку, в безмолвии делали одно и то же свое… дело. Бросив спичку, он выскочил в скверик, он кинулся на скамейку, обратив глаза на дверь квадратного домика. Но оттуда никто не выходил. «Мне представилось, — говорит Б.Н., — что там собранье каких- то заговорщиков, о которых пока ничего не знает мир, но о которых скоро узнают все. С этого эпизода я хотел начать свой роман „Германия“. Теперь мне ясно, кто они были такие. Так

Вы читаете Лирика
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату