Крестит последними безнадежными крестами. Знает наперед, что не спасут они внука ни от толчков кондукторов, когда те будут выталкивать Савку из-под лавки вагона, пи от голодной боли в животе, ни от холода. Не было еще помощи божьей пи в каких случаях бабкиной жизни. Но она все-таки молит о ней бога, жарко глядя на образа и увешивая грудь внука крестами, как броней…
Наконец все выходят за дверь. У околицы от прочих отделяется группа в шесть человек, провожающих Савку до станции: Савка, Петька, отец, веселый сват Аким й двое друзей-сверстников.
Долго видны на бледном осеннем небе темные фигуры уходящих людей: в чистом поле как в море — далеко видно. Потом соседи один за другим расходятся.
А бабка все стоит, прижавши старые руки к груди крест-накрест. Смотрит до тех пор, пока люди превращаются в черные точки… тают…
Но вот их не стало…
Тяжело вздыхая и шатаясь — не то от старости, не то от горя, — идет она домой.
Клонится книзу старая голова, как виноватая, а губы повторяют беззвучно: «Три рубля! Три рубля! С тремя рублями парнишку в свет пустили, горемыку разнесчастного!»
Но Савка несет в новую жизнь то, что дороже денег: вольный характер, от нее унаследованный, и стремление к правде, внушенное первым учителем.
Часть вторая
Поля и дороги Орловщины
Хороши поля Орловщины весной…
Куда ни пойди, откуда ни взгляни — всюду необозримая равнина, изумрудным ковром устеленная, с мягкими, едва заметными переходами от возвышенных мест к низинным. И от этих переходов кажется, что равнина дышит, поднимая и опуская свою могучую грудь.
Еще краше те поля в конце лета.
Поднялась, возмужала красавица рожь.
Уж не ковром, и морем разлилась она по необъятной равнине; и ходят по ней золотые волны под ласковым летним ветерком; и шумит она тихим живым шелестом, будто говорят колосья меж собой: «Готовьтесь! Скоро жатва!»
Но вот наступает и это время: самое праздничное, самое торжественное в жизни полей и самое трудное. самое напряженное в жизни хлеборобов — уборка урожая.
Трудна эта пора, и недаром исстари зовется она страдою: страданием, значит.
Страдает спина от тяжелой работы; страдают руки и ноги от беспрерывного напряжения и колючего жнивья; сохнет в горле и во всем нутре от палящего весь день солнца; мутится в голове от жары и усталости. И так от зари до зари… Весь долгий, долгий по-летнему, день…
И все же не стоны, не вздохи несутся из запекшихся от жары губ, а полные бодрости и силы переклички, порой — песня.
Тот, кто посеял, взрастил эту рожь, не тяготится и ее уборкой: своя ноша не тянет.
Бурной жизнью живут в это время года поля: будто выходит наружу вся скрытая сила огромного человеческого труда, в них вложенного.
Но вот уборка кончена. Снят и свезен золотой убор полей. С последним снопом ушла с них и человеческая суета, движение, звуки, жизнь…
Остается одна молчаливая черная, сухая земля, покрытая колючей небритой бурой щетиной — жнивьем.
Начинаются осенние дожди: мелкие, упорные и неотвязные, на весь день.
Мокнет жирный комковатый чернозем полей. Под каждым комочком копится лужица. Чернозем как глина: далеко вглубь воду не пропускает, а сам размокает — в кисель.
Хорошо это ростку, путнику — лихо…
Пеший ли, конный, все едино: вязнет он в черноземной грязи выше щиколоток; хватает она его за ноги клещами; тянется за ними, как тесто за руками стряпухи.
Полем, разумеется, никто и не ходит: болото сплошное, хоть и мелкое. Для ходьбы и езды дороги есть: проселочные и большаки.
Большак за лето так ногами утрамбуется — людскими и конскими, что твой асфальт. Только пыль на нем на четверть лежит. Ну да к ней-то человеку сельскому не привыкать: почихал — и дело с концом!
Летом-то большак — асфальт, а как помочит его дождичек недельку-другую разливанное море грязи… Вот те и разница!
На всяком большаке конных дорог проложено несколько, а меж ними — трава. Ищет сначала конник спасения на травушке, крепче держит, да недолго она спасает: втолкнут ее, сердечную, вскоре в грязь вместе с верхушками. А дорожные колеи тогда ж ямами выдолбятся — колдобинами. А колдобин тех не видать — водой скрыты, как и вся дорога.
Идет себе лошадь по ровной стежке посреди дороги, а колеса вдруг в колдобину ух! Тут и телега вся перекосится вбок… Если в правый — седок скорей налево клонится. А телега в ту пору уж налево ныряет. А седок — вправо. Вот и не вывалился, вот и удержался. Вправо-влево! Влево-вправо! Качается ездок всю дорогу из стороны в сторону, что маятник. Намается!
Ну, а про лошадь и говорить нечего: известно — скотина бессловесная…
Но и пешему люду в ту пору не слаще: за конного хоть лошадиные ноги отвечают, а за пешего свои. Посреди большака пеший и не ходит: если лошади там грязь кое-где до четверти ноги доходит, то человеку и вовсе по колено: где уж сладить! Пешие выбирают себе тропки по обочинам большака: там чуть повыше лишняя вода все ж сливается. Но и там идти трудненько: грязи на всех хватает. Главная беда — клейкая она уж очень: так и липнет к лаптям, так и клеит на них земляные калоши.
Тяжелеют калоши с каждым шагом, а не отваливаются.
По пуду ноги станут, еле тащатся. Вот и приходится с прутиком ходить, калоши счищать. Почистил — полегчали ноги. Полегчали — опять пошел.
Конечно, по доброй воле гулять по таким дорогам не хочется. Ну, а если нужда погонит — пойдешь! И на пять верст пойдешь, и на десять.
И на все пятьдесят, если понадобится…
Машине но такой грязище ни за что не пройти: либо увязнет, либо сломается. А мужицкие ноги ко всему привычные: топают да топают, месят грязь…
Вот и станция
Вот по этой грязи и топает сейчас Савка, шагая на железнодорожную станцию. Вместе с ним месят грязь еще пять пар терпеливых крестьянских ног — его провожающих.
Идут уже три часа… Устали так, что и разговаривать неохота.
И только думкам в голове усталость нипочем, летят себе куда хотят. Одни — в

 
                