Бога в… толщу земную{607}. В стихотворении С. А. Есенина «Товарищ» Христос сходит с иконы; движимый состраданием, он приходит на помощь русскому народу — и гибнет, пораженный пулей контрреволюционера. Это Христос старообрядцев, и Есенин выбирает то написание имени Христа — Исус — которое было принято у староверов{608}:

«…О верный мой Исус. Зовет он нас на помощь, Где бьется русский люд, Велит стоять за волю, За равенство, за труд!..» …Сошел Исус на землю… Но вдруг огни сверкнули… Залаял медный груз. И пал, сраженный пулей, Младенец Иисус{609}.

Не столько небесное сияние Христа, не столько Его царство небесное привлекали русский народ, сколько страдания Христа и стремление подражать Ему в Его муках. В. Розанов чувствовал, что именно в таинстве слез кроется тайна христианства, в таинстве Христа плачущего{610}.

Максимилиан Волошин, поэт насквозь европеизированный и космополитичный, во время большевистской революции увидел поверженную, опозоренную, втоптанную в грязь Россию в образе лошади, которую хозяин бьет плетью по нежным глазам, он видел ее в образе жаждущей избавления, страждущей твари (здесь нельзя не почувствовать переклички с Достоевским); Волошин называет Россию «юродивой»{611} .

Г. П. Федотов называл эту духовную традицию кенотическим христианством (кеносис понимается здесь как самоотречение божье, как нисхождение Бога в мир земного и человеческого). Федотов считал такое мировоззрение специфически русским, хотя едва ли справедливо было бы полагать, что оно существовало в одной лишь России (равно как и то, что оно всегда господствовало в русском православии)[56].

Карл Нетцель был склонен к сугубо социологическому объяснению этого мотива, усматривая здесь результат «долгой жизни в рабстве». Однако кенотические черты давали себя знать и в начальный период русской христианской традиции. За тысячу лет до Достоевского на Руси делали святыми тех, кому пришлось пережить страдания — как добровольно, так и по принуждению. Не прошло и столетия с момента принятия христианства, как появились первые святые — князья-братья Борис и Глеб, канонизированные лишь из-за мученической гибели обоих в ходе династической междоусобицы (причем кончина младшего — Глеба — отнюдь не была добровольной{612}. Подобно множеству других русских святых, князь Андрей Боголюбский (1157–1174), который разграбил Киев и пал жертвой заговора (он погиб, сражаясь, с оружием в руках!), удостоился святости лишь потому, что его смерть была насильственной. Не только добровольное — любое мученичество было священно. Могилы — не только Петра Третьего, но даже Павла Первого, павших жертвами кровавых дворцовых переворотов, почитались как могилы святых (при отсутствии каких бы то ни было церковных решений по этому поводу!). Примечательно, что популярность этих культов усилилась накануне революции{613} .

Напротив, официальная монархическая идеология зиждилась не на кенотическом, а на византийском идеале царя. Кенотическая традиция русского христианства, во всей ее силе и мощи, сделалась достоянием внешне атеистического народничества{614}. Ибо кенотическая сакрализация страдания, страдальцев и угнетенных фактически обесценивала духовный статус власти и начальства, неизбежно понижая их, что означало религиозную переоценку всего социального устройства (этим-то и отличался кенотизм от идеологии, основанной на понимании Христа как Пантократора).

«Не та вера правее, которая мучает, а та, которую мучают» {615}. Причиной, по которой в России страдание традиционно ценилось очень высоко, в особенности страдание безвинное, является представление о том, что «страдание есть стезя, на которой… совершенствуется душа человеческая». Именно в страдании видели праведный путь жизни. «Страдание — правильное отношение между грешным миром и стремящейся к правде душой». Даже Распутин написал: «Душа моя, радуйся гонениям…, рай построен для изгнанников правды».{616}

Г. Л. Тульчинский пришел к выводу, что «российский духовный опыт глубоко и принципиально апофатичен», и утверждает ценность страдания самого по себе. Хорошо известно, насколько распространен в России культ униженных и оскорбленных. И «высшим выражением торжества является способность перестрадать… беду» («по- беда» — «особое российское смертобожие»). Обо всем этом свидетельствуют многочисленные русские святые, невинные праведники Старой и Новой веры, — вплоть до интеллигенции, подвергавшей себя самоуничижению{617}.

«…За русским народничеством стоит длинный ряд русских святых, и тысячелетние этические идеалы русского народа… с видением кенотического Христа стоят за ним»{618}.

Герцен, духовный отец народничества, писал в одном из юношеских произведений, что плебеи, повсюду угнетенные и всеми покинутые, пребывающие в нищете и бессилии, единственные являются детьми христовыми (это высказывание А. И. Герцена датировано 1839 годом){619}. В Христе Герцен видел плотника, возвестившего евангелие равенства{620}. Позднее писатель-народник Златовратский утверждал (чуть ли не в духе хлыстовских сектантов), что пережитые страдания превратили народ во «множество народных Христов» (!), которым еще предстоит распятие{621}. «Эти бедняки… они сильны… они велики силой… терпения и всепрощения… своего… векового смирения… И когда придет время явиться Тому, Великому, который откроет людям очи их сердец, когда Он озарит их просиянием… оттуда прольется свет счастья и любви на все человечество»{622} . «…Мы преклоняемся с благоговением перед мучениками, но от всего сердца желаем, чтоб их не было», — утверждал Герцен{623} .

Достоверное представление о внутренней предыстории русской революции окажется

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату