Про пролетариат Кириллов писал: «Был ты в истории… Христа и Будды святей»{639}.
Еще отчетливее эта тема прослеживается в революционных стихах крестьянского поэта Николая Клюева: «Это пророческий гимн Голгофе… нового сознания, не только мученичество… но и воскресение». Страдающий народ выступает в стихах Клюева как воплощение воскресшего Христа:
Или:
Или такая строчка Клюева:
Так принял революцию Клюев («прежде всего… как хлыст»), у которого «Христовщина растворяет Христа в народе». По Иванову-Разумнику, Клюев — «первый народный поэт наш, первый открывавший нам глубины духа народного»{640} .
О том, что правда должна быть обретена посредством
Целое поколение большевистских «историков» — вплоть до середины 1930-х годов! — писало историю революционного мученичества. Трудность состояла, однако, в том, что марксисты, которые, захватив власть, со всей мыслимой жестокостью обрушились на своих поверженных и обезоруженных противников, прежде, в условиях царской России, лишь в исключительных случаях отваживались на открытые выступления против царизма, а потому список ИХ мучеников был невелик[57]. Но, коль скоро законы исторического развития как раз и должны были, с присущей им «неумолимой объективностью», заменить культивируемое народничеством «аристократическое» самопожертвование, массовые убийства, творимые «победоносными» мещанами и филистерами, оказывались «объективно оправданными»{642} . А мифы о мучениках «революции» (как бы унаследованные в народной памяти от Житий Святых{643}), полезные для разжигания пламени террора, большевики большей частью позаимствовали (как напомнил Н. А. Бердяев{644}) из истории преследуемого и уничтоженного ими народничества, в котором они видели самого опасного своего врага[58].
Основоположник народничества Герцен сравнивал положение революционеров своего времени с положением преследуемых христиан в древнем Риме {645}. Этот образ часто воодушевлял народников. Федотов рассказывал о впечатлении, которое произвела на Н. К. Михайловского картина Семирадского «Христиане перед Нероном»{646}. А сам Михайловский писал о характерном для народников «мотиве совести»; притягательность революционного пути как раз и была обусловлена самопожертвованием, лишениями, тяготами — а по существу, мученичеством и безысходностью. Даже Льву Толстому приписывалось искание мученичества в Шлиссельбургской крепости{647}. Стремлением к самопожертвованию проникнута лирика Некрасова, зовущая в «страну погибающих за великое дело любви»; здесь же можно вспомнить Веру Засулич, которая еще в детстве испытывала непреодолимую тягу «спасать Его» — распятого Христа. В своих воспоминаниях она писала о том, что есть века, когда ничто не кажется прекраснее и желаннее тернового венца. Именно неизменная любовь к терновому венцу лежала в основе ее вдела революции, борьбы за угнетенных{648}. В кружке Чайковского принято было воспринимать близость смерти с чувством обреченности — считалось, что революционеру предначертано погибнуть за народ{649} . Вера Фигнер из «Народной Воли» вспоминала: «Смерть казалась желанной, она сплеталась с идеей мученичества, понятием о святости, которое закладывалась в детстве традициями христианства, а затем укреплялось всей историей борьбы за право угнетенных»{650}.
Виктор Чернов, лидер эсеров, сделавшийся министром земледелия в правительстве Керенского, председатель Учредительного собрания, разогнанного большевиками, приводит в своих воспоминаниях слова, сказанные его отцом (царским чиновником, за службу возведенным в дворянское звание) об избранной сыном участи революционера-народника: «Тяжело это человеку… не жалея себя послужить народу… Только, ведь, это уж — мученичество. Будут гноить в тюрьмах, гнать… Как волку затравленному жить придется. Слова против не скажу — высокое это дело… „Блаженны вы, егда поносят вас и ижденут“, это даже Иисус Христос говорил… Тогда надо оставаться бобылем, одиноким, как перекати-поле. Дай тебе Бог сил на это, а только тяжко это будет… ах как тяжко…»{651}.
Один из критиков революционной интеллигенции писал в 1909 году, что ее