николаевского самодержавия. А еще в начале «холодной войны» в таком отношении усматривали «исключительную силу веры в собственное национально-религиозное предназначение и воинствующую враждебность ее носителей по отношению к Западу, его духу и его пониманию христианства»:

«Мы видим, что сегодня [в начале „холодной войны“ — М. С.], когда почти сто лет прошло после тех драматических событий [крымской войны — М. С.], современная история — и в Западной Европе, и в Северо- американских Соединенных Штатах, и на Востоке — осмысливается в таких понятиях и преподносится с помощью таких языковых средств, которые кажутся взятыми из арсенала славянофильства, из арсенала Тютчева — или же из арсенала их западных оппонентов… Тогдашнее великое духовное и политическое напряжение не прошло бесследно, как мыльный пузырь или продукт чьих-то интеллектуальных упражнений, и об этом свидетельствует хотя бы тот факт, что с того момента, когда конфликт, а точнее — война, между Россией и Европой, или между восточным и западным „мирами“, стала постоянным элементом политического мышления, характерного для некоторых идеологических течений на Востоке, это напряжение уже не исчезает из политической публицистики и… оказывается на повестке дня при каждом новом обострении отношений между Россией и западными державами…»{874}.

Однако тот мессианский пафос русских мыслителей был направлен именно против рационализма, Просвещения и революции. Так, например, Тютчев, чьи взгляды вызвали одобрение самого Николая Первого, видел сущность российско-западного антагонизма в противоположности русского христианства, с одной стороны, и европейской безбожной революционности, с другой: «существование одной из них равносильно смерти другой! От исхода борьбы… между ними, величайшей… какой когда-либо мир был свидетелем, зависит будущность человечества»{875}. В то же время Тютчев и на Западе видел два мира: «красный Запад» и Запад, предназначенный быть плененным красным Западом. Россия боролась против «красного Запада»; однако в настоящий момент, когда российское государство оказалось на краю пропасти, именно он должен стать спасителем России от «другого» Запада{876}.

Князь Гагарин, иезуит и крупнейший деятель русского католицизма, еще в 1856 году писал, что абсолютистская идеология николаевского царствования, основанная на знаменитой триаде — православие, самодержавие и народность — «уже содержит восточную формулировку революционных идей девятнадцатого столетия. Когда придет время, нетрудно будет отказаться от самодержавия и истолковать понятие народности в духе самых радикальных, республиканских и коммунистических доктрин, которые сегодня находятся, быть может, на втором плане, однако, особенно важны, с точки зрения посвященных»{877}.

Русское антизападничество действительно содержало революционные потенции — уже потому, что неприятие современной Европы, провозглашенное славянофилами, должно было неизбежно привести к отрицанию петербургской системы. Вместе с тем, то разочарование, которое пережили после европейских революций многие выдающиеся представители радикального русского западничества, разочарование, связанное с явным результатом революций — омещаниванием Европы, — направило их идеологические поиски в славянофильское русло{878}. Эти круги унаследовали тезис о российской самобытности. Русские коллективистские традиции (мир, артели и т. д.) — с точки зрения славянофильства, все они были не чем иным, как воплощением религиозного принципа соборности — должны были, как считалось, привести Россию к социализму раньше ее европейских образцов.

Герцен, чье мировоззрение представляет собой связующее звено между славянофильством и революционной философией истории, полагал, что в том случае, если социальная революция на Западе окажется успешной, эти коллективистские традиции обеспечат России преимущественное положение в социалистической Европе. Горячее дыхание больной и бессильной Европы вдохнет революцию в Россию; чувству русского народа близок социализм, хотя ему и неизвестно это понятие, социализм близок душе простого человека, ибо он постоянно живет в общине и артели, — настаивал Герцен{879}.

Ответственность за положение в России Герцен возлагал на синтез петербургской системы с прусскими методами, которые применяло бюрократическое «полковое» деспотическое государство. Немцы — не обязательно по происхождению — составляли, по его убеждению, основную опору петербургской монархии{880} . В 1862 году Герцен предупреждал И. С. Тургенева, что, желая участия России в европейской цивилизации, он, вероятно, не задумывается над тем, в какое болото заведет Россию Европа. Запад неуклонно и без сопротивления приближается к своему концу, к всеобщему омещаниванию, к угнетению личности, к триумфу мертвой, хотя и сытой посредственности{881}.

После своего разочарования в Западе Герцен с надеждой смотрел в будущее России, чувствуя, что не все еще умерло. Быть может, в будущем развитие России станет сложнее, но в отношении ближайшего будущего она свободнее, чем Запад. Ведь все в России неустойчиво, ненадежно, не по русской мерке, так что можно даже радоваться, когда чужеземное платье трещит по швам и, значит, можно поискать платье поудобнее. В некоторых отношениях Россия дальше и свободнее, чем Запад, ибо она так отстала от него, — утверждал Герцен. Нравственно русские свободнее европейцев, потому что у них нет прошлого, которое имело бы над ними власть. Первой предпосылкой русской современной жизни, — отмечал Герцен, — было полное отречение от прошлого в эпоху петровских реформ {882}.

«Вера в Россию спасла меня на краю душевной пропасти». И если социализм будет не в состоянии обновить умирающее общество Запада, это совершит Россия{883}. Это видение Герцена, разочарованного в мартовской революции 1848 года, стало ключевым для многих бывших западников.

Петербургской монархии Герцен ставил в вину то, что она не сознает миссию России — объединить вокруг себя славянский мир и сделать Константинополь центром такого объединения{884}. Михаил Бакунин, друг Герцена и основоположник русского анархизма, в том же 1848 году писал, обращаясь к славянам (К. Маркс подверг этот бакунинский призыв резкой критике), что в Москве взойдет созвездие революции, которое станет путеводным созвездием всего освобожденного человечества, а огонь революции из славянского мира осветит всю Европу{885} . Чему мы можем научить народ? — спрашивал Бакунин. Если не считать естественных наук, последнее слово русской мудрости — полный отход от Запада{886}.

Оказавшись впоследствии в российской тюрьме, Бакунин писал Николаю Первому — как-никак он был его узником! — что думал о нем, российском самодержце как о возможном исполнителе своей программы. Бакунин упрекал царя в том, что тот не поднял знамени славянства, которое, по его горячему убеждению, объединило бы все славяноязычные народы в австрийских и прусских владениях. Бакунин был уверен, что все славянские народы слепо и безусловно, без договоров подчинились бы русскому царю, что они с радостью и восторгом пришли бы под развернутые крылья русского орла и, пылая гневом, двинулись бы не только против немцев, но против всей Западной Европы{887} .

Имея в виду подобные антиевропейские тенденции русского радикализма,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату