невероятной радикализации принципов, лежавших в основе «политики освобождения».

Так как идеологические категории большевизма внешне представляли собой заимствование с Запада, то многие современники, лишь поверхностно оценив ситуацию, приходили к глубоко ошибочному выводу о том, что и сама большевистская революция носила западнический характер. На самом же деле уже Победоносцев заимствовал свои аргументы против «разлагающего» западноевропейского либерализма из арсенала радикально-революционных европейских публицистов вроде Макса Нордау{902}.

В этом направлении уже в 1864 году рассуждал Н. Н. Страхов. Безнадежная, пессимистическая самокритика разрушает духовные основания Запада, люди там сгибаются под тяжестью своей собственной цивилизации; все, что их окружает, прибивает их к земле, — писал он{903}. Однако Страхов, как и его друг Достоевский, отрицали возможность таких проявлений «упадка» и его революционных последствий для самой России. Достоевский мотивировал это тем, что все, чего хотят в Европе, в России уже существует — по крайней мере потенциально. Это, по мнению писателя, составляло сущность России, но только не в революционной форме, а в форме Божьей правды, правды Христовой, которая должна однажды осуществиться на земле{904}.

«…Русскому Европа так же дорога, как Россия: каждый камень в ней мил и дорог. Европа так же была отечеством нашим, как и Россия. О, более! ...Русским дороги эти старые чужие камни, эти чудеса старого Божьего мира, эти осколки святых чудес; и даже это нам дороже, чем им самим!.. Там консерватор всего только борется за свое существование; да и [мятежный — М. С.] петролейщик лезет лишь из-за права на кусок. Одна Россия живет не для себя, а для мысли, и… знаменательный факт, что вот уже почти столетие, как Россия живет не для себя, а для одной лишь Европы! А им? О, им суждены страшные муки прежде, чем достигнуть царства Божия»{905} .

В таких чаяниях Достоевского (равно как и ранних славянофилов) нашла отражение высокая духовность русского мессианизма, обращенного ко всему человечеству. Однако этот мессианизм претерпел радикальные изменения (на которые обратил внимание Владимир Соловьев{906}). То был переход от почитания народа как носителя общечеловеческой Правды к почитанию иного рода — преклонению перед самой стихией народности, сначала безотносительно к универсальной, общечеловеческой Правде, а затем и вопреки ей: началось возвеличивание «народа» в противовес «человечеству». Из духовной категории народ превратился в биологическую. Еще Леонтьев, ультрамонархист и приверженец «византийских» начал, писал в 1884 году о том, что Россия станет во главе новой Восточной империи и принесет миру новую славянско-ориентальную культуру, которая придет на смену умирающей культуре романо-германского мира; однако при этом Леонтьев отвергал идею национальности{907}. У Данилевского, напротив, наследие славянофильства вылилось в империалистический панславизм — вплоть до «биологизации» самого понятия национальности. Именно такую его трактовку мы обнаруживаем, например, у В. В. Розанова. Националистические выводы из славянофильской доктрины (первоначально консервативной) в конце концов неминуемо должны были обратиться против европейских элементов петербургской системы. Это напряженное противостояние и вырвалось на поверхность в годы первой мировой войны. Его первые предзнаменования отметил еще Юрий Самарин, резко критиковавший остзейское дворянство, с его «имперскими», но «антирусскими» традициями, позволившими ему стать тем «инструментом», используя который петербургское правительство подавляло русскую самобытность{908}. Известно, что свержение династии Романовых отчасти было следствием широко распространившихся подозрений, что императрица-немка повинна в государственной измене России {909}. Примечательно, однако, что человек из «пломбированного вагона», для которого падение Романовых оказалось началом пути к вершине власти, в отличие от них, на самом деле действовал как агент Людендорфа, пытавшегося использовать интернационализм для своего империализма.

Но универсальный и «интернационалистический» русский мессианизм уже у Данилевского не умещался в узких границах национальности — границах, обусловленных концепцией культурно-исторических типов{910}. По мнению Данилевского, институт крестьянской общины, мира, предохранял Россию от «болезни Запада» — появления «безземельного пролетариата». Такое «социально-экономическое здоровье» и должно было позволить России выполнить всемирно-историческую миссию славянства. Данилевский видел задачу России в том, чтобы впервые дать справедливое упорядочение той ветви человеческой культуры, которая включает отношения человека к человеку, и не только человека как духовной и политической личности, но и по отношению к его воздействию на природу как источник удовлетворения его потребностей; установить не только абстрактную, но и конкретную социальную и экономическую справедливость в отношениях граждан друг с другом{911}. Миссия России по отношению к Европе, по мнению Данилевского, состояла в установлении гармонического равновесия между политической демократией и экономическим феодализмом Европы. Тем не менее, Михайловский, главный теоретик народничества и, стало быть, в некоторых отношениях продолжатель Герцена, подверг критике антизападные инвективы Данилевского: выступая против тезиса об универсальности западной цивилизации, о применимости ее норм и принципов в любых условиях (исходя из теории культурно-исторических типов), автор «России и Европы» не обратил должного внимания на социальные проблемы.

Действительная ограниченность западной цивилизации, так полагал Михайловский, заключается не в том, что она ограничена узкими рамками национальности, а в том, что лишь меньшинство европейского населения в ней участвует. Не новый этнический, а новый социальный элемент должен дать истории новое направление и создать новый культурный тип, — утверждал Михайловский{912}. При всем своем революционном характере идеология левого народничества (в той мере, в какой оно оставалось выражением русского мессианизма) основывалась на том, что (как уже отмечал Герцен) Россия, с ее крестьянской общиной, ближе к социализму, нежели «омещанившаяся» Европа. Марксизм же был чужд этой русской идее: для него развитие России должно было следовать развитию Европы (т. е. Англии, Франции, Германии). Марксисты настаивали на неизбежности прохода России через стадию капитализма. Большевизм пришел к власти, уничтожив народничество, но, с другой стороны, и как бы поглощая его. Именно захват власти большевиками-«марксистами» означал косвенное исполнение чаяний русского мессианизма: Россия стала в советской терминологии «единственным пролетарским государством на земле» и, стало быть, полной противоположностью «капиталистическому миру» — соответствующему Западу.

Эта трансформация была подготовлена всем драматическим идейным развитием, пришедшимся на годы первой мировой войны: широкие круги революционного западничества пошли тогда по полуславянофильскому «патриотическому» пути. Позиция марксистов- меньшевиков в то время почти соприкасалась с позицией монархиста-консерватора Розанова, который даже в крови, пролитой на полях сражений, видел символ освобождения Россией «братских народов». В стихотворении, написанном в 1914 году и красноречиво озаглавленном «Последняя война», В. Я. Брюсов предсказывал, что, участвуя в мировой войне, Россия несет «освобождение» странам Запада. А Блок в 1918 году записал в дневнике, что Европа воплощает смерть, а Россия — жизнь{913}. Подобные

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату