Эренбурге примерно то же и так же, как написал бы о нем я. Но теперь я вижу, что и тогда (а тогда я был куда более решителен и запальчив, чем сегодня), решись я написать об Эренбурге все, что я про него думал, я все равно написал бы о нем совсем не так, как Аркадий. Иначе.
Но вспомнил я этот давнишний наш разговор и этот тогдашний мой совет Аркадию не для того, чтобы продолжить тот старый спор, а чтобы на конкретном примере показать, что никаких иллюзий насчет Эренбурга у меня и тогда уже не было. Однако в привычное мое, пусть условное, но все-таки достаточно определенное деление на «русских» и «советских» он не укладывался.
Что там ни говори, а «Стихи о канунах», «Молитва о России», «Хулио Хуренито», «Жизнь и гибель Николая Курбова» были написаны русским писателем. А вот «День второй», «Падение Парижа», «Буря» — уже советским.
Конечно, то же можно было бы сказать и об А.Н. Толстом. («Ибикус, «Детство Никиты», ранняя, эмигрантская редакция романа «Сестры» — книги русского писателя, а «Хождение по мукам», «Хлеб», бесконечно талантливый «Гиперболоид инженера Гарина», да, между нами говоря, даже и «Петр Первый» — советского.)
Но Алексей Николаевич — вот уж точно! — был Савлом, стал Павлом. А Эренбург как был в 20-е годы, когда это сказал о нем Шкловский, так до конца дней и остался Павлом Савловичем.
Официальная советская литература устами всех своих корифеев внушала нам: «В каком году мы с вами ни родились, родились мы в семнадцатом году».
Эренбург, если и не пел со всеми в унисон, вынужден был все-таки время от времени подтягивать, подпевать этой общей мелодии. Но при этом обиняками, намеками, обращаясь то к Чехову, то к Стендалю, он не уставал опровергать, разрушать, подтачивать эту основополагающую советскую идеологему.
Среди официально признанных советских классиков (к которым гонимые Пастернак, Зощенко, Мандельштам, Булгаков, Ахматова причислены не были) он был, пожалуй, единственным, кто не уставал напоминать нам о кровавой, пророческой миссии русского писателя.
Вряд ли я все это так ясно сознавал (во всяком случае, наверняка не мог бы так ясно сформулировать), когда, выбирая тему для своего студенческого диплома, обратился к Эренбургу.
Немалую роль в этом моем выборе сыграло, конечно, то, кем был для нас Эренбург во время войны. Сегодняшним читателям, во всяком случае тем, кому еще нет семидесяти, не просто трудно, а прямо-таки невозможно это себе представить.
Чтобы объяснить это, не вдаваясь в долгие лирические излияния, перескажу лишь один коротенький эпизод, о котором прочел совсем недавно в статье самого осведомленного, самого компетентного исследователя жизненного и творческого пути Эренбурга — Бориса Фрезинского.
Дело было вскоре после войны. В московском ЦДЛ (Центральном доме литераторов) выступал советский посол в Лондоне академик И.М.Майский. Вспоминая военные годы, он сказал, что в стране было тогда только два человека, сравнимых по силе своего влияния на общество — Эренбург и… С его уст уже готово было сорваться второе имя. Но тут оратор, видимо, с ужасом осознал, чем будет для него чревато произнесение в таком контексте имени Сталина, и, как выразился рассказывавший эту историю Фрезинскому украинский писатель Савва Голованивский, на глазах которого все это происходило, буквально оцепенел.
Говорить об этом вслух было тогда, конечно, смертельно опасно, но Майский сказал сущую правду. А если вспомнить первые месяцы войны, придется признать, что, сравнив влияние Эренбурга на общественное сознание с влиянием Сталина, Майский не только не преувеличил, а скорее даже преуменьшил роль писателя. И дело тут было не только в том, что в первые военные дни Сталин находился в такой глубокой прострации, что готов был даже начать переговоры с Гитлером, предложив ему (по аналогии с ленинским Брестским миром) отдать Украину и любые другие территории.
Страна вступила в войну в состоянии полной идеологической растерянности. В первые же военные дни в прах разлетелись все идеологические представления и стереотипы, внушавшиеся нам на протяжении многих лет и прочно завладевшие нашим сознанием. Сразу же стала очевидной беспочвенность владевших нами иллюзий — начиная с наивной уверенности, что немецкие пролетарии ни за что не станут стрелять в своих братьев по классу, и кончая столь же наивной убежденностью, что «на вражьей земле мы врага разгромим малой кровью, могучим ударом».
Выйдя из своей прострации, Сталин потом наспех соорудил вместо рухнувшей в одночасье идеологической схемы другую, призвав на помощь великие тени славных русских полководцев и флотоводцев, в том числе и тех, которые еще вчера третировались как верные слуги ненавистного царского режима. В ход были пущены даже антинемецкие сплетни и анекдоты времен первой мировой войны.
Но это все — позже.
А в первые трагические военные дни волею обстоятельств единственным идеологом страны, вступившей в смертельную схватку с фашизмом, стал Эренбург.
Позже эту роль Эренбурга всячески старались если не замолчать, то смазать. В официозных перечнях выдающихся советских публицистов военного времени имя Эренбурга обычно поминалось вслед за именами Шолохова, Алексея Толстого и Леонида Леонова, хотя для тех, кто еще не забыл 41-й, не было сомнений, что он в этом ряду по праву должен был стоять первым.
Сделав темой своего диплома публицистику Эренбурга, я собирался восстановить попранную справедливость, попытавшись вернуть первому публицисту страны несправедливо отнятое у него лидерство.
О том, что он был не первым, а единственным, об уникальной его роли единственного идеолога в оставшейся без идеологии стране, я тогда даже и не догадывался. Во всяком случае, эту его роль не осознавал. Тем более, что идеология эренбурговских публицистических статей как военных, так и послевоенных лет совершенно меня не интересовала. Интересовала меня их поэтика.
Общим, расхожим мнением об Эренбурге у нас в литинституте (я имею в виду, разумеется, не преподавателей, а нашу студенческую вольницу) было такое.
Считалось несомненным, что он — весьма посредственный романист, совсем никудышный поэт (хотя — хи-хи! — сам прежде всего почитает себя именно поэтом) и совершенно гениальный публицист. При таком раскладе немудрено, что темой своего диплома я сделал именно публицистику Эренбурга.
Но тут надо сказать, что общего мнения насчет того, что Эренбург никудышный поэт, я не разделял. И дело было даже не в том, что многие его стихи («Разведка боем», например) мне нравились. Тема «Публицистика Эренбурга», помимо всего, что было тут уже сказано, особенно привлекала меня тем, что в Эренбурге-публицисте я видел и больше всего ценил Эренбурга-поэта.
В своих публицистических статьях он предстал передо мной и покорил меня именно как лирический поэт. Не только страсть, искренний выплеск чувства, высокий эмоциональный накал говорили о кровном родстве этой его публицистической прозы с лирической поэзией. Он был в этих своих статьях «лирик по строю своей души, по самой строчечной сути».
Ведь что такое лирика? Не тем же отличается лирический поэт от прозаика, что говорит