Долорес ушла в домик для гостей и отказалась от ужина. Антон, отправившийся за ней с зонтиком, вернулся и сообщил, что Долорес работает над рассказом и хочет, чтобы ее не беспокоили. После этого он принялся жадно пить виски в еще большем количестве, чем прежде. Все остальные с аппетитом поужинали супом с тимьяном. Было холодно. Дождь лился монотонно, без неистовства и почти без грома. Это был один из тех утомительных дождей, способных затягиваться на неопределенное время с очевидным намерением длиться целую вечность. Наверное, Великий потоп начинался именно так – без ужасающих содроганий неба, как обычный дождь…
Снова отключилось электричество. Особняк, освещенный свечами, казался сбившимся с курса кораблем. В гостиной был влажный и спертый воздух, как в подвале. Пако разжег камин, но тепло, увлекаемое бесконечной и леденящей пустотой, уходило через дымоход навстречу дождю. Издатель, позабыв, что желудок и печень каждого человека имеет свои особенности, заставил Полин выпить перед ужином рюмку арманьяка. У секретарши, которая практически не пила раньше спиртного, блестели глаза, и она с трудом выговаривала слова, как будто их нужно было придумывать каждый раз, когда необходимо что-нибудь сказать. За ужином она продолжала пить вино и принялась глупо хихикать. Полин смотрела в сторону Исабель, не видя ее, устремив взгляд на неопределенную точку в воздухе, – казалось, будто она находится одна в кинозале и смотрит комедию. Меня все больше и больше беспокоила слабость Полин. Даже Антон Аррьяга, когда напивался, старался сохранять искру сознания, боролся с самим собой. А Полин нет. Она позволяла течению нести себя, как будто не зная или не заботясь о том, что могло с ней произойти или что могли с ней сделать. В любой момент она способна была раздеться и пуститься в пляс на столе.
Подавая рис с каштанами, я заметил, что Фабио, сидящий рядом с Полин, протянул руку под скатертью, чтобы погладить ее по ноге. Почувствовав прикосновение его руки, Полин схватилась за нее с такой силой, что у нее побелели костяшки пальцев. Наверное, это была ее единственная связь с реальностью. Вцепившись в руку Фабио, Полин удалось сосредоточить свой взгляд на издателе, который, тоже несколько захмелев, наблюдал за ней, подняв брови.
– Это очень красивый и угнетающий рассказ, – сказала Полин и сделала паузу, чтобы икнуть. Она неохотно подыскивала слова, как будто перерывала чулан в поисках потерянной вещи. – Я так завидую Долорес. Мне хочется быть такой же, как она. Я хочу, чтобы на меня смотрели с уважением. Вообще-то на меня тоже смотрят с уважением, но только на грудь. Я выхожу на улицу демонстрировать ее. Ну и грудки! Как их зовут? Они правда не кусаются? Знаете, как их называет этот идиот? Ортега-и-Гасет, он называет их Ортега-и-Гасет!
Полин замолчала, как будто ей в голову внезапно пришла какая-то мысль. Потом она повернулась к Пако, напуганная:
– Кажется, меня сейчас вырвет.
Этот идиот, то есть, конечно же, не кто иной, как Умберто Арденио Росалес, изобразил на своем лице безграничное отвращение. Издатель посмотрел на меня взглядом следователя, который, устав от долгого сидения в своем неудобном кресле, ожидает незамедлительного ответа. Но я был там никто. Если бы я был одним из гостей, а не слугой, я бы взял Полин за руку и вывел бы ее в сад, чтобы побегать под дождем и поваляться на мокром газоне. В темноте ночи я гладил бы ее влажные щеки и сказал бы ей, что она необыкновенная женщина, самая необыкновенная из тех, кого я когда-либо встречал. Но я был не в состоянии это сделать, и, кроме того, Исабель Тогорес всегда реагировала раньше меня.
– Девочке нужно лечь спать.
И, вызывающе глядя на Умберто прищуренными глазами, похожими на двух дрожащих и агрессивных хорьков, выглядывающих из глубины своей норы, она сказала:
– Фабио, может быть, ты ее проводишь?
Шеф Полин что-то пробормотал себе под нос, но остался сидеть на стуле, не зная, что делать. В первый раз его высокомерие ему не помогло. Тем временем Фабио вскочил с героической решимостью, отдающей Джеймсом Дином. Комалада в своем поведении представлял полную противоположность секретарше: он все делал с сознанием того, что на него смотрят. Иногда его мания с точностью выражать свои чувства просто доходила до абсурда. Если Фабио изнемогал от усталости, то он валился на стул, как будто хотел его разломать; когда его оскорбляли, он поднимал подбородок и сжимал губы, а в момент отчаяния закрывал глаза ладонью и стонал, сжимая виски пальцами. Описывая его жесты, можно было бы написать трактат о том, чего не следует делать актеру. В действительности в этом заключался его поэтический язык, необходимый для того, чтобы получать от женщин в подарок шелковые халаты. И у него получалось достаточно неплохо, потому что он делал все совершенно искренне. Его усталость была смертельной, обида – непоправимой, отчаяние – безмерным, всепоглощающим. Даже наедине с самим собой он продолжал разыгрывать представление. Чем еще можно было объяснить, что все листы, смятые и брошенные им в мусорное ведро, были абсолютно чистыми? Тот, кто не играет роль, не станет разрывать лист, на котором ничего не написано.
С искренней, но в то же время слишком актерской учтивостью и осторожностью он взял Полин под мышки и отвел в кабинет издателя. Потом, не говоря ни слова, он сходил на кухню за ведром и закрылся с Полин в кабинете. Что-то произошло там этой ночью, что-то краткое и, конечно же, незначительное, однако намного более бурное, чем все, что было до сих пор в этом особняке. Я подумал, что Полин, напившейся до бесчувствия, наконец-то было кого обнимать, может быть, впервые в жизни. А я-то думал о том, чтобы привести ее в чувство, бегая с ней под дождем. С такими идеями даже грузовичок моего отца не помог бы мне найти девушку, которая захотела бы связаться со мной. «Он придурок, – сказала бы любая из них обо мне. – Он ни слова не сказал за весь вечер и смотрел на меня как на какую-то шантажистку. Я умирала со скуки, а тут еще начался дождь. Тогда он вытащил меня из своей развалюхи и заставил бежать по шоссе. Представляешь? Я никуда с ним больше не пойду, хоть на коленях меня проси».
Совершенно уничтоженный, я поднялся, для того чтобы подавать десерт.
– Ортега-и-Гасет, – повторял Пако, оглушительно смеясь. – Подумать только, Умберто! Ну и выдумал!
Умберто самодовольно хихикнул. Он снисходительно пожал плечами, всем видом показывая, что его обидели безо всякого повода, хотя он на самом деле в высшей степени миролюбивый человек.
– Она иногда выходит из себя, когда напивается. Ты напоил ее, Пакито… но она хорошая девушка. У нее доброе сердце, а это редкость в нашем мире, полном злобных фурий.
– Оставим этот разговор, – резко сказала Исабель, презрительно швыряя салфетку на стол.
Мы совсем забыли про Антона Аррьягу. Он по-прежнему сидел с нами за столом, но мы перестали обращать на него внимание. Внезапно раздался его гнусавый голос, как будто доносившийся из-под воды.
– Причина всего – страх, – говорил он, широко раскрывая глаза, как будто стараясь поймать свое ускользающее сознание. – Вы все боитесь. Вам страшно умереть, показаться смешными, страдать. Вы боитесь одиночества. А я плевал на страх. Я герой. Я никогда ничего не боялся.
Все это время Антон пил с маниакальным упорством. Теперь его тарелка была окружена пятью стаканами, полными виски, – маленькая нетронутая горка риса в океане алкоголя. Антон собрал со стола стаканы и наполнил их виски. Он тупо смотрел на них, не зная, с какого начать.
За окном продолжался надоедливый, монотонный дождь. Ветер окончательно