прекратился. Я подумал, что если кто-нибудь не остановит Антона, он допьется до алкогольной комы. Потом я пошел на кухню мыть посуду.
Наведя порядок в своих владениях, я заглянул в гостиную. Там остались только Пако и Умберто. Они играли в шахматы, сидя напротив камина. Я повернулся и вышел в сад через кухонную дверь. Сделав несколько шагов в темноту, я стал невидимым, как собака издателя. Потом я поднял лицо, подставив его под ласковые струйки дождя. Некоторое время я стоял неподвижно, пока мое лицо не стало совершенно мокрым. Холод окутывал мои ноги, как поднимающийся газ, но руки у меня горели. Я нащупал стену дома и пошел вдоль нее. В окне комнатки Полин был виден слабый свет. Я перестал ощущать свое тело, слившись с темнотой, с туманом. Остались одни руки, горевшие, как раскаленные угли. Я сжал кулаки, и мне показалось, будто в них были вложены горячие камни.
Я осторожно заглянул в окно. Полин лежала в постели. Фабио укрыл ее одеялом. Сам он сидел за столом издателя и писал при свете свечи. Полин заметалась во сне, закинув одну руку на лоб и приоткрыв губы. Фабио встал и взял ее за руку. Он держал ее так, как держат слабого, еще не умеющего дышать щенка. Полин, не открывая глаз, постепенно успокоилась. Тогда Фабио, все еще держа руку Полин, изобразил на своем лице глубокое сожаление. Его огорчение было таким явным, таким показным, что я подумал, будто в кабинете присутствует третье лицо и Фабио обращается к нему. Даже больше. Казалось, будто Фабио находится на крошечной сцене любительского театра, а перед ним – тридцать кресел, занятых публикой, обожающей экзистенциалистские мелодрамы. Ни у кого не возникло бы сомнения, что он действительно убит горем. Фабио очень осторожно положил руку Полин ей на живот и снова сел за стол. В этот момент дверь отворилась. Заглянул Умберто Арденио Росалес и подозрительным взглядом окинул комнату. Он посмотрел на Полин, сказал что-то Фабио и вернулся к шахматной партии, оставив дверь открытой.
Едва ли что-то может сравниться с удовольствием чувствовать себя в стороне от жизни – духом, праздным шпионом, комаром, садящимся на внешнюю сторону стекла и не привлекающим ничьего внимания. Быть невидимым или безразличным к другим, останавливать свой взгляд на чем угодно, не имея другого повода и цели, кроме наблюдения за жизнью людей. Долорес Мальном сказала мне, что есть вещи, которые лучше не видеть. Возможно, она была права. Пако же, напротив, хотел сделать меня бесстрастным наблюдателем. Именно таким и был он сам, и, как казалось, все, что он видел, не заставляло его слишком страдать. Он, напротив, желал, чтобы в особняке случались различные происшествия, которые поддерживали бы его интерес к существованию. Жизнь находится где-то вне человека. Это нечто такое, что можно наблюдать со стороны – глядя на свои горящие руки, подглядывая через окно. Никто не прислушивается только к биению своего собственного сердца – было бы невыносимо, если бы жизнь сводилась только к самому человеку.
Когда Пако уставал от одиночества, он спускался в город – раздраженный и агрессивно- ироничный, как будто по дороге его до костей промочил дождь экзистенциального ужаса. Он рассказывал в казино, что ему случалось видеть трупы, валяющиеся на улицах опустевших городов, красивейших женщин, дремлющих в душном полумраке тропиков. Перед слушавшими его с открытым ртом крестьянами он вспоминал, как однажды в Мексике, много лет назад, его работники взбунтовались и на его вопрос, почему они так поступили, ответили (он подражал их акценту): «Потому что все остальные так сделали. Что тут непонятного? Подождите немного: когда нам все разъяснят, тогда мы и вам скажем причину». Я же, стоявший неподалеку, опершись на стойку, узнавал отрывок из «Педро Парамо». Издатель подарил мне эту книгу несколькими неделями раньше, как бы делясь чем-то священным – своей коллекцией хитростей и трюков, помогающих избавиться от страха пустоты и быть счастливым.
Иногда Пако спускался в город совершенно измученный одиночеством. Посетители казино, как всегда праздные, садились послушать его. «В Италии я познакомился с бароном Козимо Пиоваско де Рондо, который в двенадцать лет забрался на дерево и больше никогда не спускался на землю. Он терпеть не мог блюдо из улиток и был необыкновенно упрям. Ему подали суп из улиток и второе из них же. Так как отец заставлял его съесть все это, он забрался на дуб, дав клятву никогда больше не спускаться вниз. И сдержал свое слово».
В другой раз перед той же аудиторией Пако рассказывал: «Когда я жил в Париже, у меня одновременно было две любовницы. Обе были необыкновенно красивы, просто восхитительны. Они были незнакомы и никогда не видели друг друга. Я не мог решить, какую из них выбрать, и поэтому встречался с обеими. И вот в один прекрасный день я лишился и той и другой. Они отвергли меня безо всякой злобы – как бросают человека скорее из-за того, что он идиот, а не предатель. Я ничего не мог понять до тех пор, пока они не признались, что сделались близкими подругами, втайне от меня оставляя друг другу записки за зеркалом в моей комнате». Часто издатель обрывал свой рассказ, смотрел с досадой на присутствующих, щелкал языком и заключал: «Беда в том, что все вы в этом городе невежды». Посетители казино вовсе не обижались на столь пренебрежительную оценку, слыша ее из уст такого бывалого человека, и важно кивали головами. «Сеньор Масдеу много повидал», – говорил мне мой отец. Но я-то знал все его хитрости, потому что он сам мне их дарил.
В тот вечер, окоченев под дождем, я понял, что Антон Аррьяга был прав, когда рассказывал нам о безумном священнике: есть реальность, зависящая не от времени, а только от внимания, которое мы уделяем вещам. Нужно наблюдать за миром и читать его: как читают книгу, как расшифровывают инструкции для программирования видео, как ипохондрик перечитывает противопоказания ацетилсалициловой кислоты, как заучивают наизусть любовное письмо или как снова и снова останавливают взгляд на имени друга, выгравированном на его надгробной плите. Нужно читать взгляды и жесты, молчание и пустоту. Нужно читать также и глаза, и прикосновения, и шаги. Нужно читать все, потому что в этой необъятной вселенной все также имеет продолжение внутри. И это единственное, что мы способны постичь.
Я отошел от окна Полин. Идя на ощупь в темноте (мои пальцы касались только капель дождя, как легкой, но непреодолимой занавески), я дошел до места, где росла плакучая ива. Оттуда были видны все остальные окна. В особняке свет горел только в комнате Исабель. На другой стороне сада, в гостевом домике, Долорес сидела за своим столом. Она писала, не поднимая головы, как ребенок, отрабатывающий наказание. Время от времени она прикрывала ладонью рот или проводила рукой по волосам, не отрывая взгляда от бумаги. В этот момент она пересекала тропический лес на лодке. Я наблюдал за ней, стоя в реке, не двигаясь и не боясь, что на меня нападут крокодилы. Я видел, как она проплывала мимо по дороге полного одиночества и фатального невезения. Тот мир действительно для меня существовал. Долорес была той сорокалетней женщиной, постоянно переживавшей кризис и любившей кофе, мраморные тротуары и истории, спасавшие от тоски. Я почувствовал зависть к ней – к ее страстной задумчивости, к ее необыкновенной многоликости. Долорес была удивительной женщиной потому, что одновременно сидела дома и плыла по реке, потому, что ей нравился кофе, потому, что ее уделом был постоянный кризис. Холод становился невыносим.
Я вошел в дом через главную дверь и направился в свою комнату, чтобы снова переодеться в клетчатую рубашку и необъятные брюки, но, проходя мимо лестницы, ведущей на второй этаж, услышал стон. В ту ночь я понял, что Долорес в чем-то была права. Наверху меня ожидало постыдное зрелище, которое мне было бы лучше не видеть. Я поднялся по лестнице, стараясь не шуметь и с беспокойством глядя на мокрые следы, остававшиеся после меня на ступеньках. В коридоре никого не было, и все двери были закрыты. Снова послышался стон, заставивший подумать об агонии, как будто кому-то сдавили горло. Стон