уже не вернется именно таким же, ощущение столь властное, что и сейчас, когда по прошествии стольких лет оно возвращается ко мне, приглушенное, почти стершееся, я испытываю... но что? какое слово может уловить это? не расплывчатое вроде «счастья», которое подворачивается первым, нет, не оно... «блаженство», «восторг» — слишком уж уродливы, нет, пусть даже не прикасаются... а «экстаз»... перед этим словом все съеживается... «Радость», да, быть может... это скромное, простенькое слово может и прикоснуться... опасность невелика... но оно не способно объять то, что меня наполняет, разливается по мне, перехлестывает через край, и сейчас затеряется, растворится в розовых кирпичах, цветущих шпалерах, лужайке, розовых и белых лепестках, в дрожащем воздухе, по которому пробегает едва уловимый трепет, волны... волны жизни, просто жизни, другого слова не подберешь... жизни как таковой, ничем не омраченной, ничем не замутненной, достигающей вдруг своей наивысшей полноты... такая полнота из ничего уже никогда не повторится, только потому что все это есть, и я вся в этом, в невысокой розовой ограде, в цветах шпалер, деревьев, в лужайке, в дрожащем воздухе... я — в них, без остатка, ничего, чего нет в них, нет и во мне.
На этой широкой улице, окаймленной с одной стороны высокими, окрашенными в светлые тона домами, с другой стороны — садами, на этой улице, столь непохожей на улицу Флаттер, живут теперь мама и Коля.
В подъезде, внизу и на ступеньках лестницы, — толстый красный ковер, слева в стене — лифт, как в гостиницах. И так же, как в гостиницах — консьерж, облаченный в красивый фрак с позументами, на голове у него цилиндр... он помогает поднять наверх мои чемоданы.
Я вхожу в большую светлую комнату, где мама и Коля целуют меня, отстраняют от себя, чтобы получше рассмотреть... «Как прекрасно ты выглядишь, как ты выросла... и какое красивое у тебя пальто... ну-ка повернись, дай поглядеть на тебя»... пальто и в самом деле очень красивое, темно-синее, с воротником и отделкой из синего бархата, на руках у меня кожаные перчатки... В Париже папе, присевшему передо мной на корточки на тротуаре прямо у выхода из магазина, стоило немалого труда натянуть их на мои напряженные и растопыренные пальцы, но перчатки растянулись, как обещала продавщица, и теперь кнопка застегивается легко, не защемляя и не морща мне кожу на запястье.
Справа от большой комнаты будет моя спальня. В самой глубине напротив окна стоят кровать и тумбочка. Такое ощущение, будто за двойными стеклами здесь тянется ледяное пространство... не снег, сверкающий на солнце, как в Иванове, не маленькие дома, темные и стиснутые, как в Париже... повсюду — прозрачный, отливающий голубизной лед. И свет здесь серебристо-серый. Город, куда я приехала, называется Петербург.
Няня, которая живет с нами здесь, совсем молодая, ее лицо с бесцветной кожей, с бесцветными губами, глазами — очень ласковое. Зовут ее Гаша. Она каждый день гуляет со мной в сквере, поблизости от дома, или в большом саду, который я помню, только с заиндевелыми деревьями и покрытыми ледяной коркой, сверкающими в серебристом свете лужайками...
Мы любим выходить на широкий проспект, на который ведет наша улица, чтобы разглядывать витрины магазинов. Здесь витрины забраны в коричневые рамы, а в больших буквах, написанных белым по стеклу, есть что-то немножко неуклюжее, немножко угловатое... Почти в каждом доме крутая лестница спускается в подвал, где обычно размещается лавка или кафе.
Мы с Гашей любим подолгу созерцать витрины обувного магазина, она — черные лакированные туфли на высоком каблуке, в самом деле очень красивые, она права, а я — черные лакированные детские туфельки, каблуки у которых чуть выше моих, почти как у взрослых...
Часто вечерами, когда мама и Коля уходят, мы играем в игру, подаренную мне здесь, — «Квартет писателей». Она похожа на домашние игры, в которые я играла в Париже. Поскольку для нее необходимо четверо участников, Гаша и вторая прислуга... помню только, что она была, больше ничего... приглашают свою подружку, работающую в том же доме.
На белых карточках портрет какого-нибудь писателя, под ним выведено красными буквами его имя. Ниже, черным, — названия четырех его произведений. Мы — мои партнеры и я — все умеем читать, и нам очень интересно.
Мы сидим за квадратным столом посреди кухни, освещенной висячей керосиновой лампой, стены темные, почти всегда немного запотелые. Мне кажется иногда, что коричневая поверхность одной из дверей оживает, слегка шевелится... сначала я пугалась, но мне объяснили, что это копошатся тараканы, которыми усижена дверь... они не кусаются и никуда оттуда не денутся... Никто не обращает на них внимания, и вскоре у меня тоже, как и у всех остальных, возникает ощущение, что они — неотъемлемая часть дома. В кухне так приятно тепло.
Мы раздаем карточки, потом бросаем кости, чтобы определить, кто начинает, и та, кому выпал жребий, обращается к одной из партнерш: дай мне Тургенева ~ «Отцы и дети». Та протягивает карточку. А теперь более уверенно: ты дашь мне еще Тургенева — «Записки охотника»... Торжествующе: у меня их нет. Теперь, Гаша, ты дай мне Толстого, «Анну Каренину». Спасибо. Аты, Наташа, «Крейцерову сонату». Спасибо... и еще дай мне... — У меня нет... так что верни мне... И так далее от потерь к победам... Только возвращение родителей положит конец нашей игре... Мама добродушно ворчит на нас, она сама любит эту игру, она нас понимает... «Но это же безумство, уже полночь, хорошенький у тебя вид будет завтра... — Но завтра я же могу встать поздно».
— Да, кстати, почему ты не ходила в школу, как в Париже?
— Не знаю. Смутно припоминаю веселую классную комнату, украшенную зелеными растениями, куда я некоторое время ходила, и толстую девочку с забавной фамилией, состоящей из слов «пчела» и «мед»... И еще, что нас учили писать левой рукой так же, как правой. Я написала об этом папе. Он ответил, что считает это пустой тратой времени. Больше я не ходила ни в эту школу, ни в какую-либо другую.
— Почему?
— Честное слово, никак не могу вспомнить... Может, здесь просто не хотели, чтобы это выглядело уступкой отцу. Но в эту пору такое подозрение никак не могло прийти мне в голову. По-моему, я уже говорила: я не задавала себе подобных вопросов.
И мать была для меня всегда, точно так же как отец, выше, вне всяких подозрений.
Я чувствовала исходящие от Коли, от его округлых щек, близоруких глаз, пухлых рук, добродушие и мягкость... Мне нравилось восхищение, почти преклонение, с которыми он иногда смотрел на маму, его доброжелательный взгляд, обращенный на меня, смех — его ничего не стоило рассмешить. Если в каком-нибудь споре с мамой он хотел выразить свое несогласие, то употреблял всегда одни и те же выражения: «Ах, оставь, пожалуйста»... или: «Вовсе не так, ничего подобного»... произнося это с милым нетерпением, без подлинного недовольства, без тени агрессивности. Я не очень улавливала, о чем они говорили, но мне кажется, чаще всего они обсуждали писателей, книги... случалось, я узнавала названия книг из своего «Квартета».
То, что струилось между Колей и мамой, какое-то теплое течение, лучистый ток, прикасалось, точно волнами, и ко мне...
— И все-таки однажды... Помнишь?
— Но я эта почувствовала много позже... ты отлично знаешь, что в ту минуту...
— Ну, даже в ту минуту... Доказательство тому — слова, оставшиеся у тебя навсегда, слова... поговорка, которую ты услышала тогда, один-единственный раз...
По ту сторону замерзшей Невы, среди дворцов с белыми колоннами, с фасадами,