выкрашенными в нежные цвета, был дом, построенный из одной воды, скованной морозом — ледяной дом.
Его возвело мое бесконечное восхищение одной книжкой...
— И он был совсем не похож на тот мрачный «Ледяной дом», который ты могла прочесть лишь много позже, в издании для взрослых.
— На этот дом я не могла смотреть... Мне хотелось сохранить мой... Он остался для меня таким, каким возник впервые, приютившийся в сердце этого города, среди этих зим, как сгусток их голубой прозрачности, снежного блеска... Его толстые ледяные стены, квадратные оконные стекла из тончайшего слоя льда, его балконы, колонны, статуи, напоминающие драгоценные камни — они цвета сапфира, опала... А внутри вся мебель, столы, стулья, кровати, подушки, одеяла, занавеси, ковры, все мелочи, какие бывают в настоящих домах, вся посуда, все — даже поленья в каминах — ледяное.
Ночью бесчисленные свечи загораются в ледяных и не тающих подсвечниках, канделябрах, люстрах... совершенно прозрачный дом, кажется, пылает изнутри... Раскаленная ледяная глыба...
— Его воздвигли по прихоти царя... такого же царя, как тот, что живет во дворце на огромной белой площади...
Когда Гаша говорит о нем, она понижает голос, словно пропитанный почтением... мне трудно представить себе, что царь похож на обычных людей... даже тело у него, наверное, другое... «А он должен мыться? Его надо намыливать? — Ну, конечно...
— Значит, он может испачкаться? — Да, но только он-то любит быть чистым... — А у него, у него тоже есть такая дырочка посреди живота? И бывает, что там внутри что-то чешется?»
Все хохочут вокруг меня в жарко натопленной кухне, посреди которой я стою в большой деревянной шайке, а Гаша поворачивает меня в разные стороны, намыливает, ополаскивает.
— Примерно в то время в твою жизнь входит, чтобы никогда уже не исчезнуть из нее, еще одна книга: «Принц и нищий».
— Мне кажется, ни одну книгу своего детства я не прожила так, как прожила эту.
— Даже когда была Дэвидом Копперфильдом или героем книги «Без семьи»?
— Даже тогда. Я жила их жизнью, как и многие другие дети, но они не оставили во мне таких глубоких следов... как два глубоких следа, проложенных еще двумя образами, и только ими...
Образом маленького принца, облаченного в лохмотья, поднятого на большую бочку, с жестяной миской вместо короны и железным прутом в руке... а вокруг него в красном свете... поистине в свете ада... человеческие существа с омерзительными телами, со зловещими лицами... Он протестует, он кричит, что он — Эдвард, наследный принц, их будущий король, это точно, это чистая правда... А они ухмыляются, они хохочут, они его поносят, делают вид, что поклоняются ему, умоляют его, падают перед ним, словно издеваясь, на колени, причудливо паясничают, отвешивают поклоны...
И еще Том, нищий мальчик, двойник принца, одетый в его платье, запертый вместо него в королевском дворце... Он один, он оторван от родных, окружен чужими людьми, слугами, важными вельможами... лица их непроницаемы, их глаза, затянутые плотной пеленой почтения, не отрываются от него... Они с затаенной тревогой следят за каждым его движением... Вот один приближается к нему и подает золотую чашу с водой, в которой плавают лепестки роз... Том не знает, что с ней делать. Наконец он решается: берет чашу в руки, приподнимает и подносит ко рту воду, в которой должен был ополоснуть пальцы.
Любопытно, что все остальное из этой читаной-перечитанной книги стерлось из памяти, все, кроме двух образов, оставшихся навсегда такими же яркими, неизменными.
Мне трудно выбрать книги — их приносят мама и Коля или присылают по почте, — они лежат повсюду, во всех комнатах, на шкафах, столах и стульях, даже на полу... тонкие, чуть потолще и совсем толстые...
Я рассматриваю вновь прибывшие, думаю, сколько мне придется потратить сил и времени на каждую из них... Наконец, выбираю одну, усаживаюсь, разворачиваю на коленях, сжимаю в руке широкий нож из сероватого рога и принимаюсь... Прежде всего костяным ножом, который я держу горизонтально, разделяю сверху четыре страницы, соединенные попарно, затем опускаю его, веду вверх, он проскальзывает между двумя страницами, соединенными теперь уже только сбоку... потом идут «легкие» страницы: сбоку они разделены, их приходится разрезать только сверху. И снова четыре «трудных»... потом четыре «легких», потом четыре «трудных», и так снова и снова, все быстрее и быстрее, рука у меня устает, голова тяжелеет, гудит, даже кружится... «Хватит, милая, достаточно, разве у тебя нет более интересного занятия? Я сама разрежу, когда буду читать, мне это нетрудно, я делаю это машинально...»
Но не может быть и речи, чтоб я не довела дела до конца, Я разве только позволяю себе, чтобы не было так скучно и меньше мутилось в голове, несколько вариантов: сначала заняться только «трудными» страницами, пропуская «легкие»... их я оставляю «на закуску». Или наоборот, начать с легких, а закончить трудными. Или же разными способами браться за страницы, число которых я стану варьировать по собственному желанию... например, три листа, где «трудные» и «легкие» будут чередоваться... пять, где я займусь сначала только «легкими»...
Раз уж я впряглась в этот воз, оставить его я не могу. Мне совершенно необходимо достичь того момента, когда, разрезав все страницы распухшей, разбухшей книги, я смогу закрыть ее, прижать, чтобы страницы выровнялись, и со спокойной совестью положить на место.
Мама торопит, мягко мне выговаривает... «Не заставляй же просить себя, это так невежливо, нехорошо, ступай, сходи за ним, покажи...» И присутствие этого Господина, сидящего против света, спиной к окну, его внимательное молчание, его ожидание тоже давят на меня, подталкивают... но я знаю, что не должна этого делать, не надо, мне не следует уступать, я сопротивляюсь изо всех сил... «Подумай, какой пустяк, только для забавы... право, пустяк... — Не стесняйся... Знаете, то, что она пишет, — настоящий длинный роман...» Господин...
— Кто это был? Хорошо бы вспомнить.
— Нет, не получается... Быть может, Короленко, если судить по уважению, по симпатии к нему, которые я ощущала в маме... она печаталась в его журнале, постоянно с ним общалась, и они с Колей часто о нем говорили... Но дело не в имени. Это уважение, эта симпатия еще усилили, сделали неодолимым давление слов, которые он произнес, совершенно тем же тоном, каким сказал бы взрослому человеку: «Это правда очень интересно. Ты должна мне показать...» И тут... с кем такого не случалось? кто осмелится утверждать, будто ему незнакомо чувство, когда, зная наперед, к чему это приведет, что произойдет, страшась этого... тем не менее идешь навстречу...
— Можно даже сказать — хочешь этого, добиваешься...
— Да, оно будто притягивает... странное влечение...
Я пошла к себе в комнату, вынула из ящика стола толстую тетрадь в черной клеенчатой обложке, принесла ее и протянула Господину...
— «Дяде», должна бы ты сказать, потому что в России дети называют взрослых мужчин «дядя»...
— Ладно, пусть так, «дядя» открыл тетрадь на первой странице... неуклюжие буквы, написанные красными чернилами, неровные строчки — вверх, вниз... Он быстро пробегает по ним, перелистывает дальше, время от времени задерживается... У него удивленное лицо... у