Хотя рабочих вокруг меня вроде и нет, так, с соседних дворов подошли, да ведь правду начни говорить, думаю, — чью душу это не тронет? А мне бы только в ворота пробраться. И вот говорю я людям: «Ну, скажите, чего он стоит? Кого он здесь охраняет? Так у тюрем часовые только стоят. А на мельнице не острожники, не варнаки — работают честные люди. Почему он их запер, как в тюрьме? Почему он боится, если зайду я туда? Красть мне там нечего, мне с людьми с рабочими поговорить…» Ох, Порфиша, — и Лиза прикрыла лицо руками, — как тут загудел народ… И совсем я поверила: подхлынут cpaзy все к полицейскому, — и он, как заяц, сразу в кусты убежит… А тут… Порфишенька, гляжу, Дуньча с Григорием вперед выдвигаются, кричат: «Опять она мутит! Да ведь это каторжница, воровка прожженная! Кто не знает ее? До нитки нас обокрала. Вчера у Василева деньги вымогала, теперь сюда пришла народ бунтовать…» И поняла я тогда, что люди вокруг вовсе не за меня, а против меня. Черносотенцы. Чуток подзудят их Дуньча с Григорием — и бросятся бить. И еще поняла: Василевым они подговоренные, знал он, что пойду я на мельницу, проверять. Как тут быть? И вот я отхожу, отступаю к забору, а в меня уже комья всякие, палки летят… И стыдно мне стало, ох как стыдно! Не того, что на людях бесчестно славят меня Дуньча с Григорием. Стыдно, что стою бессильная против них. Метнулась бы навстречу, да, знаю, ни к чему, просто зазря погибнуть могу… Так и ушла я… Переулками…
Борис перестал есть, сидел, угрюмо насупившись, лицо, излом бровей — все говорило: а я бы не ушел. Ленка притихла; ей припомнился убитый отец, короткий широкий гроб и мокрая, тяжелая земля, в которую его зарывали. 'Дарья тоже слушала не дыша. Клавдея сцепила руки, глядела вниз, в пол. Ей мерещилась другая картина: вздрагивающие стены бревенчатой мельницы, холодные, рубчатые сосульки над головой и хлопья пены, мелькающие перед глазами, когда она, спасаясь от Черных и Якова, пряталась с листовками. Порфирий встал.
Ну нет, дома больше я не сижу! — и схватился за бинт.
Лиза поймала его за руку, заговорила быстро:
Порфиша… Порфишенька, да я ведь когда пришла к Гордею Ильичу и ему рассказала, так мы сразу же вернулись с дружинниками…
Порфирий ее не дослушал. Вырвался, выскочил из-за стола и заходил по избе, волоча правую ногу.
Землей, каменьями кидать! — хрипло выкрикивал он. — Поглядим, кто в кого шибче кинет… Воровкой тебя ославили… У-ух! Чем доведется ославить их? Каждого такого… — Гнев все сильнее охватывал его. — И ежели этот проклятый змей Василев теперь штыками, шашками, черной сотней богатство свое огородить хочет, так…
Он круто повернулся и столкнулся с Борисом. Клавдея не успела подняться, перехватить мальчика. — Папа! Мой папа…
Бориса тряс такой же гнев, как и Порфирия.
Папа? Он тебе…
Лиза подбежала, схватила Порфирия за плечи. И не выдохнул он последние слова, подавил их в себе. Провел ладонью по лицу. Вяло опустил руки.
Иди… Знаешь, иди отсюда, малец. Богом прошу, — выговорил с тяжелой одышкой. И завел руки за спину. — Приди потом… как-нибудь…
17
Домой!..
Где бы он ни был, близко ли, далеко; кто бы ни ждал в нем, мать ли, жена, малыши или вовсе никто; есть ли там свой угол, крыша над головой, или это только воздух, которым счастливо дышалось когда-то, — дом есть дом, и тянет к себе он каждого человека.
Павел и Устя ехали домой. Где был их дом? Их счастье? В Моршанске, откуда в Сибирь приехала Устя? Или в Неванке, где вырос Павел? А может быть, у рудника в горах Зерентуя, где Устя впервые желанной стала Павлу? Или в березовом перелеске у станции Оловянной, где Устя стала Павлу женой? Все равно — они ехали домой. Домой! Из кровавой Маньчжурии, где смерть стерегла солдат на каждом шагу, а их пощадила — оставила Павлу на память о себе только багровые рубцы по всему телу.
Они много раз советовались между собой, куда им уехать после войны. И Павел соглашался забыть и свою Неванку, где мало выпало радостей для него, и Шиверск, обернувшийся такой страшной бедой, и даже холодную, порожистую Уду, с которой был связан весь труд его и все думы. Забыть и уехать в Моршанск. От суровых, скалистых гор и черной тайги к зеленым муравчатым равнинам, к нежно-белому цветенью яблоневых садов. Пусть родина Усти станет их общей родиной. Пусть яблонька, которая баловала своими плодами Устю-девчонку, побалует теперь ее любимого. А для георгиевского кавалера, наверно, хорошее место на земле и там найдется. Но чтобы все это сбылось, нужно было сперва приехать в Тайшет. 23-й Восточно-Сибирский полк квартировал в Тайшете, и только по прибытии туда могли быть уволены призванные из запаса солдаты.
Бегство Павла с каторги было раскрыто. Он сам помог этому, когда после заключения мира с Японией в штабах стали тщательно выверять списки оставшихся в живых солдат. Павел мог бы путать следы, не так уж прилежно их стремились бы и найти, но он не хотел этого. Он любил правду и ненавидел ложь. Он сам рассказал о своем побеге с каторги. За раны, за кровь, пролитую во славу отечества, ради четырех «Георгиев», полученных за смелые подвиги, неужели отечество его не простит? Он верил в это, он не мог не верить, потому что в любые опасности, в любой замкнутый смертью круг его всегда вела только одна мысль — об отечестве. И если он все же остался жив — его сохранила, оберегла, помимо любви Усти к нему, еще и его любовь к отечеству, к родине. В это он тоже верил.
Об истории Павла доложили самому командующему всеми вооруженными силами на Дальнем Востоке генералу Линевичу, сменившему Куропаткина. Случай был исключительный: беглый каторжник — и солдат, покрывший славой русское оружие. Павла представили Линевичу. Престарелый генерал долго рассматривал Бурмакина. Вот он, суворовский чудо- богатырь. Лпневич глядел и покачивал уже слегка трясущейся головой, припоминая лермонтовские стихи: «Да, были люди в наше время, могучее, лихое племя…» Мало, мало встречается нынче таких солдат. Молодец! Все в его пользу: подвиги, честное лицо и даже примерная выправка.
— Ну, вот что, голубчик, — сказал Линевич, обнимая Павла и припадая к его плечу длинной серебристой бородой, — спасибо тебе от моих седин за геройство твое. А что касается прощения за побег с каторги, и не токмо за побег, а за само деяние, свершенное противу закона, — Линевич пожевал сухими губами, — в том я не властен. Сие — только от государя. Но я тебе обещаю добиться и прощения государева. Я напишу, будь спокоен.
Слово Линевича было надежной охраной, гожа у Павла на плечах армейские погоны. Сними он их — и так ли потом охранят Георгиевские кресты? И потому нужно было ждать обещанного прощения, не снимая погон. Приехать вместе с полком в Тайшет и там ждать. Может быть, оно придет даже прежде, чем полк доберется до места. Так сказал Павлу командующий, еще раз обнимая его при расставании.
А эшелон двигался на запад медленно. В сутки делал всего по нескольку десятков верст, а иногда неделями стоял в тупиках и на запасных путях.
Они погрузились в вагоны на маленьком разъезде близ Сыпингая еще в начале тускло- зеленого октября, когда длинноносые китайцы, одетые в узкие синие шаровары и куртки из неизносимой «дабы», сновали среди русских солдат, выкрикивая: «Чифан, чифан», — и