Сухотин так долго мне не отвечал. Выходит, в Красноярске дела завязывались еще почище наших, но, — Баранов ногтем щелкнул по бумаге, — но войска там уже освободили телеграф. Господа! У меня появился аппетит. Настя, милая вдовушка, приглашай к столу. Чем бог послал. Прошу! «Рождество твое, Христе, боже наш, воссия мирови свет разума! В нем бо звездам слуяжащие, звездою учахуся…» — запел он.
И все гости вразброд подтянули ему.
21
Одна за другой догорели елочные свечи — было их всего пять. Последняя долго не гасла: огонек то замирал маленькой желтой точкой на конце фитиля, то вдруг тянулся кверху вздрагивающим язычком пламени. И тогда по окнам, забеленным узором инея, пробегали красноватые тени.
Порфирий и Лиза сидели рядом, смотрели на мигающий огонек. Это была их первая в жизни елка. И потому каким-то особенным миром и счастьем веяло теперь от этого зеленого деревца. В сатинетовой голубой кофточке, с золотистыми косами, распущенными на концах, Лиза цвела: под вечер приходил Борис, для него зажгли в первый раз елочные свечи. Он смеялся, прыгал и пел, вместе с Ленкой затеял веселую игру в жмурки. Ребячья забава увлекла Клавдею, Дарью. Завязав платком глаза, ходила по избе с растопыренными руками и Лиза. То справа, то слева ей кричали: «Огонь!.. Огонь!..» И вдруг она узнала голос Порфирия: «Огонь!..» Потом весь вечер он веселился вместе с семьей, и Лиза не улавливала в лице у него прежней холодной скованности.
После ужина Лиза провожала Бориса. Когда она вернулась, все уже спали. Только Порфирий ее дожидался, один сидел в темноте.
Как ты зазябла, — сказал он.
На ощупь помог ей раздеться, повел рядом с собой. Они сели на скамью у печи. Порфирий распахнул пиджак, полой прикрыл Лизины плечи, тесно прижался к ней. И Лиза почувствовала, поняла, что неспроста так долго дожидался ее Порфирий, что сердце его сейчас наполнено счастьем внутренней свободы, давшейся ему наконец, — не только неволей одной заставил он себя веселиться у елки. И боялась напомнить о Борисе — вдруг спугнешь каким-нибудь неосторожным словом покой души Порфирия?
Он изредка спрашивал Лизу:
Тебе тепло?
Тепло…
Он сам попросил ее зажечь оставшиеся огарки на елке.
Хочу еще поглядеть на огоньки.
И прежде чем Лиза встала, порывисто поцеловал ее в губы.
Потом они опять сидели рядом, набросив на плечи пиджак Порфирия, и перешептывались, казалось бы, о пустяках, но для них в это мгновение имевших свой неповторимый, большой смысл.
Воском всю ветку закапало…
На стекле — тоже словно ветки нарисованы…
Рука у тебя горячая…
Погасла и последняя свеча. Над красным угольком фитиля поднялся белый дымок и наполнил избу сладким, праздничным запахом. Стало темно. И оттого словно еще теплее…
Гудок? — вдруг сказал Порфирий и встал. Лиза прислушалась.
Да… Вправду…
Гудок без конца сотрясал ночную морозную мглу. Казалось, звукам его некуда улететь и оттого они становятся гуще, острее, напористее, просверливают деревянную стену дома.
Порфирий подбежал к окну, несколько раз жарко дохнул на стекло, забитое инеем, и приник глазом к проталинке. Он привык определять время по звездам. Нет, до утра еще далеко! Порфирий оглянулся: Клавдея и Дарья тоже поднялись. Чуть мерцали в потемках стекляшки на елке. Ленка мычала, вертела на подушке головой и не могла проснуться. А в ровный и грозный, все разрастающийся гуд теперь еще вплелись такие же тягучие и тревожные свистки паровозов. Что такое? Среди последних беспокойных дней только один этот выдался каким-то полностью беспечно-радостным, согретым надеждой на большую победу. С переходом роты солдат на сторону рабочих особенно твердо поверилось: вот она, революция, вот они, теперь крепко взятые в руки права, вот оно, зоревое счастье свободы! Что же случилось? Почему гудки так настойчиво скликают на помощь? Всех, всех!
— Оделись? — спросил Порфирий, разламывая револьвер и проверяя, все ли гнезда в барабане заполнены патронами. Сунул его Лизе в руку. — Бери. Этот посильней твоего. А я винтовку возьму.
_ — Знамя брать? — спросила Лиза.
Ее одолевала мелкая дрожь. Гудок настойчиво и тревожно стучал в самое сердце. Нет, нет, это не на собрание, не на митинг, это — в бой! В бой под красными флагами, за самое священное и дорогое — за свободу. Лиза спрашивала Порфирия, а сама обвивала древко теплым, греющим пальцы полотнищем. Надо ли спрашивать? Десятки людей там, в мастерских, уже, наверно, ищут глазами свое, родное рабочее знамя.
Пошли! — Порфирий ударил ногой примерзшую дверь, — Нет, стой, так негоже. Дарья, ты останься. Нельзя девчонку кидать одну. Кто знает… потом закоченеет тут.
Они все четверо стояли тесно в одном кругу и слышали дыхание друг друга. Гудки звали всех, но всем уйти было нельзя.
Я помоложе и поздоровее, — сказала Дарья. — Тогда тебе оставаться, Клавдея.
При дочери мать должна оставаться, — возразила Клавдея.
Правильно говорит, — решил Порфирий.
У Клавдеи ноги больные, — снова сказала Дарья. — А ежели что случится — разве я тебе не сестра?
Ладно. Пусть так, Клавдея останется. Все. Пошли.
Порфирий нажал плечом дверь. Их всех осыпало иголками инея, осевшего на притолоке, и вместе с густыми клубами пара в избу вломились рвущие густую чернь ночи гудки. Ленка вскрикнула. Клавдея бросилась к ней.
Филипп, — откидывая край ватного одеяла, сказала Агафья Степановна. — Слышишь? Гудки… Какие-то нехорошие…
Угу, слышу, Агаша, слышу, — уползая глубже под одеяло, сонно отозвался Филипп Петрович. — Гудят.
Да ведь не время еще… И стонут… Слышь, надрываются… — Она повернула голову мужа к себе, дунула ему в глаза. — Проснись, Филипп. И Савву, поди, побудить надо.
Филипп Петрович сел на постели, свесив ноги.
Верно, черт его бей… чего-то неладно. Вздувай огонь, Агаша. — Он соскользнул с кровати, прошлепал босыми ногами через комнату. — Савва, вставай! Тревога!
Савва моментально оделся. В кухне Агафья Степановна зажгла свечу. Реденький свет, отражаясь от беленого потолка, падал на Верочкину постель, слабо озарял лицо девушки, растомленное глубоким сном. Весь день с Саввой они ходили погороду, а вечером, несмотря на мороз, вдвоем долго катались на салазках со снежной горки, устроенной во дворе.
Думаешь идти, Савва? — Филипп Петрович натянул штаны, верхнюю рубашку, но по- прежнему стоял босой, попеременно поджимая стынущие ступни ног.