А как же, Филипп Петрович? Неспроста такие гудки.
Филипп Петрович еще потоптался на месте. Щелкнул пальцами.
Погодь маленько, Савва. Вот черт его бей… Агаша, куды мои валенки задевались?
Да вон же, у печки. — Она стояла в узкой двери, прорубленной в кухонной переборке. — Ты что, Филипп, тоже… туда?
Так ведь как же, Агаша… дело-то ежели такое… Товарищи…
Да нет, я ничего, Филипп, — глухо проговорила Агафья Степановна. — Иди, коли надо. Только…
Так мы же вместе будем, Агафья Степановна. — Савва уловил ее беспокойство. — И вообще не одни. Ясно: все рабочие соберутся.
Ну, ступайте с богом. — Она перекрестила Савву, поцеловала мужа. — Еды какой- нибудь в карманы суньте себе. Скоро ли, нет вернетесь…
Еды. Это ты верно, Агаша, насчет еды. Давай-ка сюда. Пироги вот. И колбаса хорошо тоже…
— А я патронов прихвачу еще пачечки четыре. Савва забрался под тюфяк рукой, достал патроны и
остановился, издали глядя па спящую Веру. Филипп Петрович всякой снедью усердно набивал себе карманы. Агафья Степановна, стоя к нему спиной, чего-то искала на полке. Савва кошачьим шагом прокрался к Вериной постели и, не спуская глаз с Филиппа Петровича, прикоснулся губами к теплой щеке девушки.
Гудки стонали, не прерываясь, и комариным писком отзывались на них стекла в окнах.
Ты готов, Филипп Петрович?
А чего же? Готов.
Пошли.
Вечером у Мирвольских долго засиделся Иван Герасимович. Пили чай и даже по рюмочке выпили кагору. Беседовали о событиях минувшего дня, который Иван
Герасимович называл днем весны революции, образно сравнивая красные флаги с цветами. Потом старик стал читать стихи и, войдя в азарт, заявил, что прочтет на память всю «Полтаву». Предложил даже на спор проверить его по книге. От спора Алексей Антонович отказался, а «Полтаву» прослушал с удовольствием, и тем большим, что фельдшер читал стихи превосходно.
А потом, когда Иван Герасимович ушел, Ольга Петровна прилегла в своей комнатке на диван, Алексей Антонович придвинул к печке мягкое кресло и в нем задремал. Проснулись они за полночь, посмеялись такому происшествию и решили бодрствовать уже до утра. Они сидели оба с книгами в комнате Ольги Петровны, когда, далекий, от станции к ним донесся гудок. Алексей Антонович взглянул на часы: без десяти пять. Что такое? А звук гудка все разрастался, дрожал на низких басовых нотах. Ольга Петровна отложила книгу в сторону.
Что это означает, Алеша?
Они вышли в полутемный, прохладный зал, где, как всегда в такие дни, у них стояла рождественская елка. Только с каждым годом меньше на ней оставалось Игрушек и все больше тускнели серебряные дожди и золотая канитель. Здесь гудок был слышнее, отчетливее, он словно нес в себе живой человеческий призыв.
Алеша… этот гудок — революция в опасности. Теперь прибавились еще и паровозные свистки, они
торопили людей, заставляли быстрее принимать решения.
Они зовут на баррикады, — сдавленно проговорил Алексей Антонович. — Я пойду туда, мама.
Я тоже пойду, Алеша.
Это невозможно!
Когда зовут на баррикады, идти туда — долг каждого честного человека.
Мама, не делай этого. Твои годы… Такой жестокий мороз. И неизвестно…
Я пойду с тобой!
Они оделись в простое, но теплое платье. Алексей Антонович проверил свой саквояж с набором медицинских инструментов, добавил в него кое-что. Ольга Петровна сложила в сумку все бинты, какие нашлись у них в доме.
Мы зайдем по пути к Ивану Герасимовичу и скажем ему, чтобы он забрал все из больничной аптеки, — проговорил Алексей Антонович, застегивая свой саквояж.
А гудки все звали и звали на помощь, неотступно твердили: «Идите все. Идите скорее. Революция в опасности».
Ольга Петровна оглядела топки печей, закрыты ли, погасила лампу в своей комнате, Алексей Антонович посветил ей спичкой, чтобы она не запнулась, идя к выходной двери. Мигнули красные искорки на елке, алебастровые слоники на комоде словно подшагнули вперед. Держа в руке висячий замок от наружной двери, прежде чем выйти в сени, Ольга Петровна заставила сына еще раз осветить спичкой квартиру.
— Твоего отца, Алеша, увели из дому в рождественскую ночь, — сказала она, когда от спички остался только тлеющий уголек. — Почему в моей жизни рождественские ночи такие тревожные?
В доме Мезенцевых тоже не спали. В половине третьего ночи из Красноярска на резервном паровозе приехал Лебедев. Он останавливался в Иланской и в общей сложности ехал до Шиверска три дня. Иван сразу же побежал за Терешиным, который жил от их дома не особенно далеко.
У Лебедева словно песок был в глазах, так их нажгло ледяным ветром на быстром ходу паровоза — с последнего разъезда как-то уже невозможно было отойти от окна. Он умылся теплой водой, которую ему из печи в чугунке достала Груня. Стало чуточку легче глазам. Поливая на руки Лебедеву, Груня рассказывала ему самые важные новости, то, чем было переполнено ее сердце: про роту Заговуры, про вчерашнюю демонстрацию у городской управы. В постели беспокойно заворочался Саша — дня три ему нездоровилось, — и Груня побежала к нему. Лебедев стал ходить по горнице из угла в угол. Никак не сиделось. Что же так долго не возвращается Мезенцев с Терешиным?
Он ходил и думал: «Рота солдат для Шиверска — это здорово. В Красноярске тоже весь Второй железнодорожный батальон стал на сторону рабочих. Совет рабочих и солдатских депутатов вершит все дела. Почта и телеграф в руках восставших, железная дорога — опора восстания, открыто выходит газета «Красноярский рабочий». Ведь это уже революция явная, ощутимая! Теперь пошире, пошире разлиться ей, дать повсеместно открытый бой самодержавию! Что надо сделать здесь? Что уже сделано без меня? Арсений прошлый раз напоминал: «Связь, связь между городами…» Да, без этого и без взаимной поддержки друг друга бороться тяжело. Захвачен ли здесь городской телеграф? Демонстрация к городской управе… А почему не захвачена сама управа?..»
Вошли Мезенцев с Терешиным. Воротники, шапки у них густо облеплял иней. Здороваясь с Лебедевым, Терешин крякнул:
Морозец жмет.
Лебедев, весь еще в своих мыслях, даже не дождавшись, пока Терешин разденется, в упор спросил его:
Петр Федосеевич, городской телеграф заняли? Терешин нацепил на гвоздь свою шубу, потер ладонью
стянутые морозом щеки.
Нет, Егор Иванович… не заняли.