на полу, тоже что-то говорила и кричала. «Женский голос», – машинально отметил Бекетов, но разве это имело хоть какое-нибудь значение?
Струйки воды, выливавшиеся изо рта ребенка, стали тоньше и наконец прекратились совсем. Тогда Бекетов положил тело на мокрый ковер и начал делать непрямой массаж сердца, на каждые восемь толчков делая один глубокий выдох – прямо в посиневшие губы сына.
Отстраненно, будто речь шла о чем-то происходящем за высокой и крепкой стеной, он ощущал удары, сыпавшиеся ему на плечи, на голову… куда попало, но он их почти не чувствовал.
– Давай! – бормотал Бекетов срывающимся голосом. – Давай, парень! Давай, чемпион… – Он не смог бы объяснить, почему называл погибшего сына «чемпионом»: это слово вряд ли могло вернуть его к жизни… Ничто уже не могло.
Сначала он надавливал на грудину аккуратно, кончиками сложенных в щепоть пальцев, но ведь это не помогало?! Бекетов решился: он положил на узкую грудь мальчика всю ладонь.
«Боже, ну сделай так, чтобы я заплакал! Зарыдал, закричал – хоть как-нибудь отреагировал!» Он не мог. Он просто продолжал давить – все сильнее и сильнее.
Бекетов почувствовал, что поверх его ладоней легли руки Светы. В тот момент они не сознавали, что делают; в приступе исступленного отчаяния они терзали мертвое тело сына; продавливали хрупкие детские ребра и рвали тонкие холодные губы оскаленными, как у зверей, зубами.
Каждый из них боролся со смертью… и в то же время – друг с другом.
Он не знал, сколько это продолжалось. Он остановился только тогда, когда Света потеряла сознание.
А потом все застыло.
Как через подушку, он слышал слова судмедэксперта.
Седой мужчина, склонив голову, смотрел на него и ронял страшные, но почему-то очень тихие слова.
– Множество травм… Уже посмертных. Видимо, они были вызваны реанимационными мероприятиями… Так часто бывает… Мужайтесь, коллега!
Он не смог пожать судебному медику руку, ту самую руку, которая резала тело его сына. Он кивнул и в первый раз с того дня заплакал.
Судебный медик обхватил его за плечи и хотел увести в ординаторскую: быть может, напоить чаем… или налить спирта… Но Бекетов отказался.
Они стояли по разные стороны маленькой могилы. И сколько Бекетов ни старался заставить себя сделать шаг по направлению к жене, так и не смог.
Он понимал, что был бы не прав, вздумай обвинить Свету. Конечно, ее вина была очевидной… Ну почему она сразу не позвала мужа, как только раздался телефонный звонок? Он прекрасно знал ответ. Бекетов обязательно сказал бы что-то вроде: «Если болтовня с подругой для тебя важнее, чем сын, незачем было спорить со мной. Я бы сам его выкупал».
И сказал бы это таким тоном… О черт!
Он был виноват. Он не думал «Я ТОЖЕ виноват»; он говорил про себя: «Я виноват». Горе не сблизило их. И ВИНУ они делить не собирались.
Света сразу же уехала к матери, а через пару дней Бекетов услышал злой голос тещи.
– Моя дочь… погибла.
Она тоже не сказала – «твоя жена». «Моя дочь». Здесь все было МОИМ, и ничто – НА– ШИМ.
Он ушел с далекого загородного кладбища первым; едва первые комья промерзшей земли гулко посыпались на крышку гроба. Но он пошел не к автобусу фирмы «Ритуал», а в противоположную сторону – в широкое, покрытое первым, неверным снегом поле.
И там кричал. Просто кричал, до боли в голове, до рвоты, до самой темноты. Слов не было. Только боль.
Потом он научился переносить эту боль, но все равно не мог понять, благо это или нет? Может быть, лучше было, как Света? Одним разом свести счеты? Расплатиться по долгам?
Нет. Он знал, что самоубийство – никакая не расплата. И не кара. А просто – бегство.
Он тоже бежал – к пишущей машинке и целиком погружался в придуманный мир. Только сигаретный дым и сладкий до липкости чай связывали его с реальностью. Это было его бегство, которому рукоплескала читающая публика. Сотни тысяч слов, миллионы экземпляров, рубли…
Надежные, обожженные на огне личной трагедии кирпичи, которые он укладывал по кругу, все время оставаясь внутри. Это была его собственная Башня, которую он старательно возводил двенадцать лет.
Долгих лет? Или промелькнувших, как одно мгновение? Не имело значения. Ничто не имело значения.
Ничто не имело значения до нынешнего июля, когда появился этот сон. Потому что он знал, КТО ждал его там, в самой верхней точке подъема. Кто сидел на самом верху этой Башни: будь то Башня реальная на проспекте маршала Жукова, или Башня из его сна, темная и зловещая, или Башня из глупых слов, выстуканных на клавишах пишущей машинки.
Маленький голенький мальчик с неестественно помятой узкой грудной клеткой. И Света – изуродованная падением с балкона шестнадцатого этажа. Они ждали его. И протягивали к нему руки.
Бекетов сжал в руке зажигалку, вытер слезы и вернулся к компьютеру. Как ни странно, он прекрасно понимал, что означают эти минуты. Расплату.
Он тяжело опустился на вращающийся стул перед экраном компьютера, положил пальцы на клавиатуру и застыл на мгновение, как это обычно делал перед тем, как начать писать. Он хотел очистить голову, услышать тонкий голос внутри… или извне, кто знает?
Зажженная сигарета тихо тлела в уголке рта. Рядом с клавиатурой стояла пепельница, но это было не более чем дань привычке: он не будет стряхивать в нее пепел. Под руками лежали зажигалка и пачка сигарет. Он был готов. И он наконец услышал этот тихий голос и, забыв обо всем, пытаясь еще хоть немного отодвинуть свой страшный сон и особенно его кошмарный финал, принялся писать.
Он писал, не перечитывая. Пальцы сами били по клавишам. Удары сливались в частую дробь – без пауз и промежутков.
Бекетов не перечитывал, но знал наверняка, что еще ни разу не писал ничего подобного. «И, – он усмехнулся, – уже не напишу».
Рыцарь, укрывшийся в горной расщелине. Он медленно продирает глаза и с удивлением смотрит на кроваво-красный диск солнца, встающий над горизонтом. Рыцарь этот худ и бледен, давно не мытое лицо заросло густой щетиной, вокруг рта запеклась кровь. Старый доспех не блестит в первых лучах, он покрыт глубокими царапинами и трещинами. Рыцарь отбрасывает бывший некогда белым потрепанный плащ и вскакивает на ноги. Зрачки его постепенно расширяются от ужаса: он видит, что небольшая долина, зажатая между двух почти одинаковых гор, покрыта девственно-чистой скатертью снега. Он стоит, потрясенный, не в силах пошевелиться, затем поднимает голову к небу и, вздымая худые руки, извергает страшные проклятия. Но Тот, кому они адресованы, безмолвен и глух, он бесстрастно взирает на Землю и то, что творится на ней. Он ждет. И тогда рыцарь достает меч из широких ножен и пробует пальцем иззубренное лезвие. На мече ржавыми пятнами запеклась кровь его верного