порогу опочивальни, поглядел в щёлочку и, убедившись, что господарь спит, неспеша вернулся на крыльцо.
– Воля ваша, – скорее снисходительно, чем с почтением, обратился он к дьяку, – а господарь, как изволивши ноченьку на бдении быть, опочивает ещё. Уж не гневайтесь, прогуляйтесь по двору малость.
Дьяк вспылил. Подёргав дряблым и бурым, как огурец, пролежавший лишнее время в рассоле, носом, он подошёл вплотную к дворецкому.
– Ты что ж ухмылку, смерд, в лике держишь? Аль не ведаешь, перед кем стоишь?!
И, пригнув по-бычьи голову, так неожиданно ударил лбом в подбородок холопа, что тот не удержался на ногах.
– То-то ж, – удовлетворённо покрутил дьяк тремя пальцами бородёнку. – Токмо так и можно ещё ныне заставить вас, окаянных, знать место своё на земле. Пораспустились, яко оводы на лугу!
Торговый гость и подьячие ушли в повалушу[4]. Дьяк же обошёл все уголки усадьбы, обнюхал подклеть и сараи, соображая, куда бы мог спрятать Микулин награбленное добро. Несколько раз он норовил ласково заговорить с холопами, но едва дело касалось ночного разбоя, все словно немели и торопливо уходили в избу.
Иван Андреевич, проснувшись и узнав о гостях, облачился в лучший кафтан, плотно закусил и разморённою походкою направился в повалушу. Его торжественно сопровождали восемь пар здоровеннейших холопов.
– Спаси Бог хозяина доброго, – поклонились в пояс подьячие.
Дьяк чуть кивнул и отошёл к столу. У порога, встрёпанный и свирепый, стоял, готовый ринуться в бой, торговый гость.
Помещик ответил глазами на приветствие и с видом крайнего изумления поглядел на купчину.
– Жив ли человек предо мною аль зверь из преисподней?
Злоба не давала ограбленному говорить. Он задыхался.
По заросшему дремучею бородою лицу тяжело ползли свинцовые тени, а из-под закрученных усами бровей, как у взбесившегося волка, жутко глядели налитые кровью глаза.
– Жив ли человек предо мною? – повторил, поёживаясь, Иван Андреевич и на всякий случай отошёл поближе к холопам.
– Жжжив! – выплеснул наконец гость. – Ты ли вот жжив? Не подавился ли добром моим, господарик разбойный?
Изобразив всем существом своим предельное негодование, Микулин схватил со стола ковш и бросил его в обидчика. Купчина едва успел отскочить. Рванув на себе ворот шубы, он с неистовым криком ринулся на хозяина.
– На! Бей! Добивай! Всё бери! До остатнего!
Шуба, кафтан, сапоги, кошель с казной – всё полетело на голову Ивана Андреевича.
– Бери! До остатнего! Всё! Бери, христопродавец! Бери, Никонов опаш[5]! – И выбежал на двор.
Не на шутку перепугавшийся было Иван Андреевич неожиданно повеселел.
– Слыхали? Сей одержимый не только меня хулит, но и противу порядков новых злоумышляет! Никонианством нас попрекает, а того в толк не берёт, что и сам государь наш Феодор Алексеевич тремя перстами святой крест творит!
На купчину, по первому знаку господаря, навалились все восемь пар холопов и легко связали его.
Чванно оттопырив губы, Иван Андреевич ушёл в хоромины. За ним, так же надменно, зашагал дьяк.
– Каково вышло – то? – улыбнулся помещик, едва очутился наедине с приказным. – Ты как смекаешь, Арефий?
Дьяк вкусно причмокнул и кончиком языка облизнул лезущие в рот усы.
– Да уж как ни верти, а быть купчине за молвь его на дыбе-матушке.
– Быть! – топнул ногою Микулин. – А и пруткошествовать ещё ему в студёные земли! Небось не отопрёшься ты от того, что слыхал, как он государя чертил?
Арефий покрутил носом, обнюхал воздух и вдруг вспомнил то, чего никогда не думал говорить торговый гость.
– Как же, Иван Андреевич! Как же! Всё слыхал! И словеса его чёрные про государя, и про весь царский род, и про государственность нашу! Как же, как же, Иван Андреевич!
Порывшись в сундуке, помещик достал кусок бархата.
– С собою возьмёшь аль ужотко прислать тебе?
– Ужотко пришли, милостивец. Неладно отсель мне с гостинцем отбыть.
Дьяк помялся немного, скребнул спиной о косяк двери и с умилением воззрился на хозяина: