собственное пропитание, призирали не в богадельнях, а в их семействах. Добрыми нравами строго дорожили. Сам Артемий Петрович хотя славился волокитством, но в ограде дома целомудрие так уважалось, что раз подслеповатый
Впрочем, её порядочно коверкало, когда дело шло о малороссиянине… может статься, нетерпение видеть сынка офицером?.. Зуда намекал не раз, что эта женщина опасная… Да опять, как проведать ей тайны господские, которые только в кабинете, между самыми близкими друзьями. Зуда?.. Этот мог бы всех скорее!.. При этом слове, мысленно произнесённом, сердце Артемия Петровича облилось кровью. «Нет, – прибавил он, рассуждая сам с собою, то ходя быстрыми шагами по комнате, то садясь на канапе, – сердце отталкивает малейшее на него подозрение. Он лукав, но благороден. Ни денег, ни честей не любит; настоящий Козьма-бессребреник[77]. Из чего ж станет кривить душой и подличать пред фаворитом? Хотел бы он денег? я давно б озолотил его. Чинов? Сколько раз предлагал я вывесть его в чины, но он всегда отказывался от них, считая их за тягость. Он слишком любит спокойствие, чтобы затеять доносы. Это не в его характере. Да к тому ж не могу расстаться с мыслию видеть в нём человека мне преданного. Десять лет в моём доме! Десять лет раскрывал я ему грудь свою, и в ней читал он до последней тайной буквы!.. Друг мой!.. Нет, нет, лучше погубить себя, чем его подозревать. Не он, не он, не может быть! Но… диавол-дух или человек-диавол, кто бы он ни был, мой домашний шпион, я отыщу его!»
Волынский позвал своего арапа.
– Николай! – сказал он ему с особенным чувством. – Любишь ли ты меня?
– Когда вы говорите мне слово ласковое, – отвечал тронутый арап, – мне кажется, что со мною говорит старик отец, зарезанный в глазах моих. Вы мне вместо отца, и матери, и родины.
– Ты меня никогда не продавал?
– Я, сударь?.. Да я готов отдать за вас жизнь свою, Никола свидетель!
– Слушай же: у нас дома есть недобрый человек, который выносит сор из избы, оговаривает своего барина.
– Знаю!
– Знаешь? – спросил изумлённый Волынский. – Кто ж это?
Арап приложил палец к толстым губам своим и покачал головой.
– Говори, я тебе приказываю.
– Не могу, мне Зуда не приказал.
Волынский вспыхнул.
– Так ныне Зуда ваш господин, так он более меня значит! Зуда командует моими людьми против меня!. Вот каков Зуда!.. Скоро сделается он моим барином; скоро мне воли не будет в своём доме!
Арап бросился в ноги к Артемию Петровичу и сказал:
– Не могу, я поклялся Николою!.. Он говорит, что это для вашего же добра…
«Что за тайна?.. – подумал Артемий Петрович. – Посмотрим, к чему это всё ведёт!»
– Хорошо! – прибавил он вслух, – Встань! Делай, что приказал тебе Зуда, молчи о том, что я тебе говорил, и всегда, непременно, становись на карауле у дверей моего кабинета, как скоро будут в нём двое. Да вот и Зуда, лёгок на помине!
В самом деле, арап только что успел встать, как вошёл секретарь кабинет-министра. Смущение на лице господина и слуги встретило его; но он сделал вид, что ничего не примечает, скорчил свою обыкновенную гримасу и, съёжившись, ожидал вызова Артемия Петровича начать разговор.
– Выдь вон, – сказал Волынский арапу, потом, обратившись к своему секретарю, произнёс ласково: – Ну, что слышно о малороссиянине?
– Он пойман и содержится в канцелярии полицеймейстера.
– Пойман?
– Да, ваше превосходительство; что ж тут удивительного?
– От кого ты знаешь эту весть?
– Я сам видел его.
– Видел?.. Какое плутовство!
– Позвольте спросить, о чьём плутовстве вы говорите?
– На, прочти лучше сам это длинное послание, упавшее ко мне с неба, и объясни, как мёртвые воскресают в наше время, богатое чудесами.
Волынский подал письмо неизвестного, рассказал, как оно принесено, прилёг на диван, всматриваясь, какое впечатление сделает на секретаря чтение бумаги, и, когда увидел, что тот развернул её и начал рассматривать, спросил, не знаком ли ему почерк руки.
Сощурился Зуда, покачал головой, отвечал твёрдо:
– Нет, в первый раз вижу, – и начал чтение. В продолжение его он часто пожимал плечами, потирал себе средину лба пальцем; на лице его то выступала радость, как у обезьяны, поймавшей лакомый кусок, то хмурилось оно, как у обезьяны, когда горячие каштаны обжигают ей лапы. Наконец Зуда опустил руку с письмом и опять уныло покачал головой.
– Что? Прочёл ли? – спросил Волынский.
– Прочёл.
– Что ж ты думаешь после этого?
– То, что вас и ещё кое-кого знаю, что победа будет на стороне силы, коварства и счастия. Это я думаю, это я вам всегда говорил и советую, как и всегда советовал, уступить временщику. Да! Таки уступить!.. Послушайте, какая слава о нём в народе.
– Любопытен знать.
– Он такой фаворит, что нельзя об нём и говорить: как же вы хотите против него действовать?
– Как действовали во все времена против утеснителей своего отечества истинные сыны его; как указывает мне сердце и тайный, но благородный советник!
– Который вас и обстоятельств хорошо не знает, который губит вас и себя, вспомните моё слово. Дайте грозной туче пройти самой. Поберегите себя, друзей, супругу…
– Как? Из того, что я могу навлечь на себя немилости, пожалуй – ссылку, казнь, что я могу себя погубить, смотреть мне равнодушно на раны моего отечества; слышать без боли крик русского сердца, раздающийся от края России до другого! Рассказывать ли тебе, как будто ты не знаешь, неистовства, совершающиеся каждый день около нас, не говорю уж о дальних местах? Стоит только раскрыть Петербург. Архипастырь[78] , измученный пытками за веру в истину, которую любит, с которою свыкся ещё с детства, оканчивает жизнь в смрадной темнице; иноки, вытащенные из келий и привезённые сюда, чтоб отречься от святого обета, данного Богу, и солгать пред Ним из угождения немецкому властолюбию; система доносов и шпионства, утончённая до того, что взгляд и движения имеют своих учёных толмачей, сделавшая из каждого дома Тайную канцелярию, из каждого человека – движущийся гроб, где заколочены его чувства, его помыслы; расторгнутые узы приязни, родства, до того, что брат видит в брате подслушника, отец боится встретить в сыне оговорителя; народность, каждый день поруганная; Россия Петрова, широкая, державная,