открытую половину двери и высовывая в залу огромную голову с выпуклыми, львиными глазами. – Ге, ге! Да ты ещё нежишься, как старая баба.
– Ты не царская постельная собачка, чтоб себя так баловать, – прибавил сердито граф Сумин-Купшин, старичок, белый как лунь, сгорбившийся, как могильный свод, и едва передвигавшийся с помощью огромной трости, – стыдно! Да, кажется, здесь был Зуда в халате, коли не обманывают меня глаза. Секретарь при тайном советнике!.. Это ещё невидаль на Руси! Ох, ох, Андрей Иванович, перебалуешь ты всё, что только около тебя повертится. Погоди, мы за тебя возьмёмся порядком.
Покраснев и смутясь, как дитя, застигнутое в шалости своим наставником, Щурхов уже проворно одевался и, запинаясь, робко, с умоляющим взором отвечал:
– Зуда болен, ушибся вчера… ну проворнее же, Иван!
И слуга, оторопевший заодно с своим барином, не заметил, как подал ему парик задом и покрыл им лицо; но Щурхов, не показывая ни малейшего знака гнева, обратил парик назад и осмелился уж сам спросить:
– Что ж ныне за необыкновенный день, что вы торопите?
– Да разве ты не знаешь? Да разве ты не получал нашей записки? – спросили в одно время Перокин и Купшин, с видом и голосом удивления.
– Не знаю и не получал.
– Не может статься! Иван, не было ли посылки к твоему барину?
Иван мог бы сказать: я чистил платье, лошадей, стряпал и прочее; но в таком случае он осуждал бы своего господина, а это было бы тяжелей для него, чем обвинить себя. Он отвечал только:
– Нет, сударь, не видал ничего. Разве спросить карлу?..
Позвали карлу Щурхова. Угрюмое лукавство ёжилось на лице его, сбористом и жёлтом, как старые алансовые манжеты.
– Лежит какая-то бумага в передней, – проворчал он сердито, приводя в движение отвислые щёки, как брыли у собаки, – а какой бес принёс её, не ведаю: я спал на залавке…
Вошёл Зуда, прилично одетый, и, как скоро узнал о предмете разговора, бросился в прихожую, где и сыскал бумагу. Щурхов раскрыл её и начал читать. Между тем Купшин замахнулся тростью на карлу и вскричал с сердцем:
– О! Если бы я не боялся греха, придавил бы эту гадину в образе беса. Вон, мерзавец, и в кухню!
Жалобно зарюмил карла и, выходя из комнаты, сквозь слёзы проклинал своё житьё-бытьё при таком негодном барине, который позволяет чужим господам бранить у себя в доме своих верных служителей.
– Наконец, благодаря Господу, – сказал Щурхов с чувством, перекрестясь, – государыня назначила нам ныне аудиенцию, которую мы так долго от неё испрашивали.
Зуда покачал головой и произнёс со вздохом:
– Думаю, что это предприятие только что испортит всё дело. Ещё слишком рано!
– О! Коли дожидаться окончания ваших планов, перецеженных и перетроенных, – возразил граф Купшин, горячась, – так надо ждать второго пришествия. Нет, сударик мой, мы, с нашим простым умишком, хотим, помолясь Богу, приниматься тотчас за работу; по-нашему, настоящая пора! Дай нам, голубчик, описать тебе самому, до какого жалкого состояния вы, с вашею хитростью и дальновидностью, с вашею учёностью, довели наше дело и как мы думаем его поправить, разумеется, с Божьею помощью: без неё же всё прах и суета. Теперь уложи масштаб и циркуль своего ума в карман, поверь здравым рассудком и добрым сердцем наше намерение, а там возражай. Вникни и ты хорошенько в дело, Андрей Иванович, и помоги нам во дворце. Нас не так скоро послушают – мы слывём озорниками, может статься, и проговоримся; а ты нас поддержи: государыня жалует тебя больше нашего; стоит тебе зажурчать сладкою своею речью, так поневоле развесишь уши и ретивое заговорит с тобою заодно.
– Ого! Если и впрямь так, сделаем что можно и должно, – подхватил Щурхов, охорашиваясь.
Глаза его заблистали, движения и речь стали тверды; казалось, что Купшин пустил во все жилы его свежую, горячую кровь, и если бы дали ему в это время начальство над лихим эскадроном, он славно повёл бы его в атаку, в пыл битвы. Это был священный костёр, на который надобно было только посыпать ладану, чтобы он загорелся.
«Чего не сделает эта золотая голова! – думал Иван, слушая с умилением похвалу своему барину и смотря на него с гордостью матери. – О! Кабы не потворство нашей братье, мог бы прямо на место герцога!»
Граф Сумин-Купшин продолжал:
– Волынский от своей молдаванки с ума сошёл – мы всё знаем, господин Зуда, хоть никого ни о чём не расспрашиваем, всё знаем. В наше время наушничество в таком ходу, что услышишь поневоле и то, что ввек не хотел бы слышать; душонки и языки налажены на всякую скверность; коли нельзя попасть в шептуны к фавориту, норовят в угодники к второстепенным и так далее, смотря по случаю. А в случае только тот, кто при ушке. Чай, у моего камердинера, у твоего дворецкого, у его мамки есть свой наушник. Впрочем, и то сказать, шила в мешке не утаишь. Итак, знаем, что брат Артемий вовсе потерял голову, расслаб, будто хворал несколько месяцев. Стал труслив, как заяц, не за себя – о! он до этого не дошёл и не дойдёт, я уверен в этом; но, сберегая честь и спокойствие молдаванки, даёт над собой верх Бирону, попускает злейшему врагу России грабить её и губить. Бедный Артемий! До чего осетил тебя дьявол!.. Всегда сам был первый в заговоре против временщика, лез из кожи вон, как скоро кто против его замыслов, хоть глаза выцарапать; а теперь готов в попятную. Ясно и верно, как дважды два – четыре, что участь нашего друга держится на одной цепочке с тайною молдаванки. Тронься он только на какое дело против Бирона, и княжну сделают чернее угля: вот чего страшится несчастный, попавшийся в эту западню, хитро устроенную, нечего таить, господин Зуда!
– Нельзя расчислить, – примолвил Перокин с сильною грустью, – до чего дойдёт гнев государыни, когда она узнает, что Волынский обольстил её любимицу. Несчастный разбил лучшую её игрушку!.. – Зуда хотел что-то возразить, но говоривший сделал ему знак, чтобы он молчал. – Действительно ли это так и буквально ли так – не ведаем: стыдно нам входить в подробности этого дела; но у фаворита есть свидетели… статься может, в его руках находится и переписка: чего же более для улики Артемия Петровича? Во всяком случае, безрассудно, стыдно, грешно!.. Оправдания нет. Но всего этого не воротишь. Дело в том теперь, чтобы спасти нашего друга наперекор ему и, если можно, через него спасти нашу кормилицу Россию. Бедная Россия! Не молоко, а кровь выпытывают из грудей твоих. Отважим за тебя всё, чего дороже нам нет на свете; а там буди воля Божья!..
Тронутый Перокин остановился как бы для того, чтобы собрать силы на объяснение трудного подвига, на который он решался, и потом продолжал с особенным чувством:
– Сердце моё придумало только одно средство, крайнее, решительно. Время терять не надо. Вот видишь, в чём это средство. Волынский не любит жены своей, а моей бедной сестры; это ясно: что делать? насильно мил не будешь! Может статься, причина этой холодности и та, что она не имеет детей. Сестре я почти всё открыл письмом и убеждаю её для блага общего согласиться на развод. Теперь же отправляемся к государыне с тем, чтобы ей рассказать, как друг наш вовлечён в любовную связь с княжной, как Бирон старался всячески усилить эту связь – на это и мы представим документики, – и будем умолять её величество позволить Артемию Петровичу развестись с его женой… Уверены, что государыню легко убедить к согласию – она души не чает в молдаванской княжне; духовные особы после