и тяжёлые походы 1733—1739 годов, а также жестокое правление и злоупотребления Бирона давали себя чувствовать, вредно отзывались на состоянии народного хозяйства. Если служебные обязанности шляхетства и были облегчены в некоторых отношениях, то податные обязанности по-прежнему тяжёлым бременем ложились на низший класс и становились ещё тяжелее под влиянием той строгости, с которой производилось взимание недоимок. При таких условиях власть землевладельцев над крестьянами чувствовалась сильнее. Неудивительно поэтому, что кое-где замечаются вспышки народного неудовольствия. Сохранились известия, например, о появлении в селе Ярославцево Киевского полка лжецаревича Алексея Петровича, которого поспешили признать местный священник и солдаты; есть сведения о заговоре против жизни хозяина, составленном рабочими на Ярославской полотняной фабрике Ивана Затрапезного в 1739 году, о возмущении крестьян против одного из данковских помещиков, причём для их усмирения понадобилось содействие «городской команды». С 1735 года по 1740 год происходило несколько восстаний башкирцев, к которым с 1738 года присоединились и киргизы. Их усмиряли А. Румянцев, В. Татищев и князь В. Урусов. Ропот и неудовольствие возбуждали подозрения правительства; лазутчики роились всюду. Терпели не только низшие классы, но и некоторые из представителей аристократии, если чем-либо мешали усилению Бирона. Фельдмаршал князь В. В. Долгорукий был сослан, в 1733 году также сослан был ни в чём не повинный князь А. Черкасский. Указом 12 ноября 1739 года обнародовано, что князю Ивану Долгорукому после колесования отсечена голова, что тому же наказанию подвергнуты князья Василий Лукич, Сергей и Иван Григорьевичи и что князья Василий и Михаил Владимировичи сосланы; Алексей Васильевич Макаров содержался под арестом. Наконец известна печальная судьба А. П. Волынского, который восстановил против себя бывшего своего покровителя Остермана и Куракина. Обвинённый в государственных преступлениях, он был казнён 27 июня 1740 года вместе с несколькими сообщниками; других били кнутом и сослали в Сибирь на каторжную работу. Тяжело было правление временщика; но ропот и неудовольствие народное благодаря его стараниям почти вовсе не доходили до императрицы. Притом в последнее время Анна Иоанновна чувствовала себя не совсем здоровой. 5 октября 1740 года за обедом ей стало дурно, а 17 числа того же месяца она скончалась, назначив преемником малолетнего Иоанна Антоновича и регентом до его совершеннолетия Бирона, герцога Курляндского.
M. Н. Волконский
КНЯЗЬ НИКИТА ФЁДОРОВИЧ
ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН В ТРЁХ ЧАСТЯХ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
«Ты защищал, Господи, дело души моей, искуплял жизнь мою».
I
МИТАВА
По воле государя князь Никита Фёдорович Волконский был записан в Преображенский полк и отправлен в числе других молодых людей за границу для обучения разным наукам и искусствам. Он безостановочно ехал морем от Петербурга до Риги, откуда должен был продолжать путешествие на лошадях, направляясь в Курляндию, на Митаву[1]. Два года тому назад Рига, сдавшаяся русскому оружию, вошла уже в состав Российской империи[2], и, согласно данному царём приказанию ни минуты не останавливаться в пределах России, Никита Фёдорович не мог мешкать в этом городе. Только в Митаве мог он отдохнуть.
Он остановился здесь у товарища своего детства Черемзина, занимавшего, по своему придворному положению, небольшую квартиру в самом замке Кетлеров, служившем резиденцией герцогини Курляндской.
Черемзин, разбитной молодой человек, побывавший за границей, в Париже, живо впитал в себя верхи европейской образованности и покрылся лаком внешнего приличия, созданного щепетильным этикетом блестящего двора Людовика XIV. Это было всё, что он вынес из своего пребывания за границей; впрочем, он привёз с собою оттуда также несколько ящиков книг, красиво переплетённых, но не прочитанных.
На другой же день своего приезда в Митаву Волконский побывал у русского резидента в Курляндии Бестужева[3], силою царя Петра управлявшего всем герцогством, согласно воле своего государя.
Бестужев, к которому у князя Никиты было рекомендательное письмо из Петербурга, принял его ласково, пригласил к себе на обед, расспросил о петербургских знакомых, о государе, о дворе и тут же представил своей дочери Аграфене Петровне.
В гостиной Бестужева пахло какими-то очень сильными, должно быть, восточными курениями, стояла золотая мебель, обитая голубым штофом, и блестел, как зеркало, вылощенный, натёртый воском паркет. Князь Никита видал роскошь, видал богатые дома в Петербурге, недавно выросшем на болотах, и в Москве, но там всё было далеко не то, что здесь. Не было этой блестящей чистоты, отделанности, законченности и вместе с тем кажущейся простоты.
Молодая хозяйка дома тоже казалась вовсе не похожей на тех, вечно робевших и боявшихся взглянуть, не только говорить, молодых девушек, полных и румяных, которых Никита Фёдорович видал до сих пор. Бестужева не только не робела пред ним, но, напротив, он чувствовал, что сам с каждым словом всё больше и больше робеет пред нею и не смеет поднять свои глаза, глупо уставившиеся на маленькую, плотно обтянутую чулком, точёную ножку девушки, смело выглянувшую из-под её ловко сшитого шёлкового платья.
Волконский не знал, как и вовремя ли он встал, поклонился и вышел осторожно, чтоб не поскользнуться, ступая по паркету. Выходя, он решил, что больше не поедет к Бестужеву.
– Ты понимаешь, – сказал он в тот вечер Черемзину, – что мне здесь у вас не нравится? Видишь ли, воли нет, простора, всё тут сжато. Вот и дома. Они, пожалуй, и больше наших московских, а всё-таки как-то давят; не хоромы они… Так и всё. Дворец вот…
– Замок, – поправил Черемзин.
– Ну, замок, что ли… Ты посмотри: окошечки узенькие, стены толстые, рвы, валы кругом. Да и люди тоже, скажу тебе, все в себя сжались, точно весь мир они только и есть, точно всё существо жизни они притянули к себе, да сдавили его. Разве так, без воли, проживёшь?
– Это ты, должно быть, с дороги устал, мой милый, – возразил Черемзин. – А, впрочем, если желаешь простора, выйди погулять за город: там, брат, такой уж простор – прелесть…
– Что ж, и пойду, – согласился Волконский, – а то здесь просто душно… Ты не пойдёшь? – спросил он уже со шляпой и тростью в руках.
Черемзин зевнул, закинул руку за голову и отрицательно покачал головой.
– Ну, так я один пойду.
– Смотри, не опоздай вернуться – после заката в замке поднимут мост, – крикнул Черемзин ему вслед.
Выйдя из замка, Волконский направился прямо в поле по первой попавшейся дороге.
Вечер был тих и прекрасен. С лугов веяло запахом скошенного сена, и дышалось легко. Солнце садилось, окрашивая небосклон нежными красками то огненного, то желтовато- бледного заката. Волконский, испытывая особенное наслаждение поразмяться после сиденья в неудобном экипаже, шёл, объятый прелестью этого летнего вечера.
Через несколько времени он остановился, чтобы перевести дух. Сзади открылся ему вид