– Аррест и вешна каземат! – прозвучал железный голос из темноты.

– Mais… excellence, ecoutez![241] кто нас заверит? Из тюрьмы ведь люди тоже выходят, – возразил Воронцов, – а заключённого – сколько примеров? – могут отбить из-под всяких закреп и замков…

– Метод есть кароша другой! – отозвался тот же голос из-под дерев.

– Какой? – спросил с невольною дрожью канцлер.

– Плаха и топор! – кругло и уж совершенно по-русски выговорил Бирон.

По аллее, за ближними кустами, послышались шаги. Воронцов оглянулся, состроил лицо на ласковый, добродушный вид и, беспечной развальцой, пошёл навстречу давнему приятелю Ломоносову.

Они остановились поодаль от липы. Канцлер нетерпеливо и рассеянно вертел в руках табакерку. Ломоносов, видя его смущённое и как бы провинившееся лицо, подумал: «Уж не пройти ли мимо? какой-то секретный тут консилиум… Нет, нечего терять времени».

Он пересилил себя и в кратких словах передал канцлеру просьбу о студенте Фонвизине.

– Всё тот же мечтатель, добряк и хлопотун за других! – утирая лицо и сморщившись, сказал Воронцов. – Рад тебя, дружище, видеть, рад! давно пора явиться… Но время ли, батенька, согласись об этом теперича, да ещё на балу? Ты знаешь, я тебя люблю, всегда готов, но… смилуйся, Михайло Васильич, посуди сам…

– Я, ваше сиятельство, домосед, берложный медведь, не шаркун, – с зудом в горле, сжимая широкие руки, сердито пробурчал Ломоносов, – но вас, дерзаю так выразиться, на этот раз трудить моей докукой не перестану…

– Но, cher ami[242] и тёзка! ваканций в коллегии нонче нетути. Образумься, пощади! И высшие рангами, смею уверить, как след не обнадёжены… Куда я заткну твоего протеже? Чай, лоботряс, мальчонка-шатун, матушкин московский сынок?

– Не лоботряс, государь мой, – обидчиво ответил Ломоносов, – а за шатунов я отродясь просителем ещё не бывал. Место переводчика прошу я, граф, этому студенту. Он басни Гольберга перевёл, Кригеровы сны, «Альзиру» Вольтера… И первая книга издана в Москве коштом благотворителей… Усердные к наукам у нас не знают, как им и ухвалиться. И я прямо скажу – таковыми людьми, а особливо русскими, в отвращение вредительных толков и факций[243], брезгать бы не следовало…

– Вредительные факции и толки! Бог мой! – досадливо перебил Воронцов, оглядываясь к липе, где впотьмах, как глаза шакалов, по-прежнему вспыхивали трубки оставленных им собеседников. – Ecoutez, mon brave et honorable ami![244] правду-матку отрежу… О ком ты говоришь! О каком-то студентишке, о мизерном писце каких- то там книжонок, не больше… Ну, стоит ли! И вдруг вспылил! И всё эвто ваша запальчивость! До того ли нам теперича? То ли у всех на уме? Впрочем, изволь, – прибавил он, подумав, – разве сверх штата и без жалованья, да и то пусть прежде выдержит при коллегии экзамент…

– Но, милостивый государь мой, – потеряв терпение, возвысил голос Ломоносов, – где видано?.. Он московский, словесной и философской факультеты студент… а немцев у вас принимают!.. Да когда же наконец столь роковой и пагубной слепоте увидим мы конец?

Он не кончил. С пруда, с громким свистом, взвилась ракета. По берегу вспыхнуло несколько разноцветных огней. Дверь на балкон из цветочной распахнулась настежь. Грянул голштинский, с барабанами и трубами, марш. И сквозь искры шутих и бураков было видно, как впереди блестящей военной свиты, на крыльце, рядом с Гудовичем, в белом с бирюзовыми обшивками голштинском мундире, с аксельбантом и эполетом на одном плече, показался император.

– Так как же, граф? Будет ли наконец уважено? – надвинувшись плечом на растерявшегося Воронцова, спросил Ломоносов.

– Ах, батенька! точно Цицерон: quousque tandem?[245] не достаёт ещё Каталины![246] – торопливо, трусцой исчезая в боковой аллее, проговорил великий канцлер. – Коли согласны, экзамент и сверх штата…

– Гунсвоты! Каины! – проворчал взбешённый Ломоносов, шагнув за ним, и чуть впотьмах не задел парик Лестока. – Этакого юноши и не оценить… Рвань поросячья! Куда ни глянешь, одна рвань…

– Quel mot de chien![247] – послышалось под липой.

– Ребеллы и конспираторы! nichts weiter![248] – презрительно заключил, вставая на жиденьких, трясущихся ножках, герцог Бирон. – Бедне России конец… punktum!..[249].

Ломоносов завидел в гущине берёзок китайскую беседку. Здесь теперь было пусто. Курильщики и любители пива отправились смотреть фейерверк. Михайло Васильевич присел к столику. Нервная дрожь его не покидала. Он сидел без мысли, без движения, прислушиваясь к музыке и к одобрительным возгласам толпы, смотревшей на иллюминацию.

«Боже-господи! да что же это? – сказал он себе. – Куда я попал? И нужно было мне лезть сюда?!»

Он вышел из беседки.

Первая часть фейерверка была кончена. Танцы в доме возобновились. Освежённые на воздухе, дамы и мужчины возвращались весёлыми группами в комнаты. Готовились начать бесконечный, так называемый «саксонский», или нарышкинский, гросфатер.

Цветочная галерея была переполнена. С приездом государя для танцев отворили новую, запасную, надушенную куреньями залу. Ломоносов, мимо напудренных, в цветах и жемчуге

Вы читаете Иоанн Антонович
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату