снисходительно поманил Захара, огляделся и негромко заговорил:
– Видишь? Милость какая! Свою, личную мне! С табаком даже… Нюхай… одолжайся. Разрешаю… Вот она, матушка… Богиня, не государыня!.. Богиня, больше ни одного слова…
– Поздравляю, ваше высокопревосходительство…
– Благодарю… хотя и просто превосходительство пока… Не жалуй без неё чинами. Не годится… А вот лучше послушай… скажи… Приказание мне отдано. Секретное пока… Да тебе можно… ты свой… ну, там, Мамонову, дурачку, на абшид – деревеньку душ тысячи две с половиной либо три. Это пустое. И наличными сто тысяч… Мог миллионы получать… И вдруг! Дурак… Это так, по чину ему полагается, при отставке… А скажи: для кого приказано свежих десять тысяч рубликов запасти, принести… И два перстня: с портретом один, другой так?
– Два?.. – Глаза Захара заблестели не то от любопытства, не то от предвкушения какого- то удовольствия. – Уж коли два, так и я вам кой-что скажу. Вы одну половину знаете. Я про другую смекаю… Хоть верного ещё не видно ничего. Стороной дело ведётся… Через Нарышкину, через Анну Никитишну. Так мне думается. Я из коморки своей видел: гулять пошла матушка… И с Нарышкиной. И та ей на какого-то офицера показывала. Знаете его… Ротмистр Зубов, конной гвардии. Начальник караульный. Приметил: приласкали… Совсем не видный человек. Но иные думают, будет взят ко двору… Прямо никто не знает. А я на него подозрение тоже имею.
– На него? Подозрение? Ну, пусть так… Подозрение… Лишь бы радость ей была, нашей матушке…
– Лишь бы повеселела она, болезная! – с сокрушением отозвался Захар.
– Давай Бог!.. Летом дожди незатяжные, сам знаешь…
– Так-то так… Да лето наше, гляди, миновало… Охо-хо-хо…
– Ничего! Ей ли о чём печалиться. Царь-баба!
– Одно слово, всем королям король!
– Ну, так и думать нечего. Прощай…
Важно кивнув Захару, Храповицкий вышел из приёмной.
– Ну, вот и сосватали! – с грустной улыбкой заметила государыня, когда из её будуара вышла княгиня Щербатова, княжна и Мамонов, призванные ею в тот же день для официального сватовства.
Минута была тяжёлая, и Екатерина могла бы избежать её.
Но ей словно хотелось самой поглядеть: как будет вести себя, что скажет её фрейлина, испытавшая наравне с другими самое ласковое, доброе отношение к себе государыни и так плохо отплатившая за это?
Княжна была растеряна и заметно бледна даже сквозь румяна и белила, к которым, вопреки обыкновению своему, прибегла сегодня.
Мамонов стоял, не смея поднять глаз. Маменька то багровела, то бледнела и, несмотря на свою тучность, вертелась, как стрекоза, посаженная на булавку.
Может быть, втайне Екатерина ждала взрыва раскаяния, самоотречения, на которые можно было бы красиво ответить ещё большим великодушием…
Но всё обошлось проще: были слёзы, вздохи, полуслова и глубокие поклоны…
Наконец все ушли.
Екатерина осталась вдвоём с Протасовой и Нарышкиной, которые из соседней комнаты отчасти были свидетелями всей сцены.
– Совет да любовь, только и можно пожелать, – поджав тонкие губы, язвительно выговорила Протасова. Её длинная, сухая фигура казалась безжизненной и одеревеневшей.
Хотя приближённая фрейлина была намного моложе, но государыня казалась гораздо свежее и привлекательнее, не говоря об осанке и чертах лица.
Потому, вероятно, и не опасалась Екатерина доверять этой особе своё представительство в некоторых особых случаях жизни.
– О-о-х, дай Боже, чтобы было, чему быть не должно, – заметила Нарышкина, наблюдавшая незаметно за подругой.
Она видела, что Екатерина огорчена сильнее, чем хочет показать, и решилась как-нибудь вывести её из этого состояния. Обычно сдержанная и осторожная в присутствии третьего лица, Протасовой, с которой была наружно в самых лучших отношениях, но про себя не любила и опасалась, Нарышкина решительно объявила:
– Как я тут глазом кинула, прямо можно сказать, не будет пути и радости от этой свадьбы. Молодая пара – не пара совсем. Да и не так уж любят они друг дружку… Особливо она его.
– Да? Правда? И мне что-то показалось… Да почему вы так думаете, мой друг?
– Без думы, сердечное у меня явилось воззрение. Пресентимент[135] такой. Как ни боятся они, как ни стыдно им, а радость великая, пыл этот самый, пробился бы в чём, кабы много его в душе. Тут не видать того. И начинаю я думать, что прав наш Иван Степаныч был…
– Ах, мой «Ris beau Pierre»! Вот ежели бы он мне теперь приказать мог: «Ris, pauvre Catherine!..[136] Что же он сказывал?