небе, белели деревья, одетые инеем; там, в снежном парке, – светло, бело и тихо, как за тысячи вёрст от города: тишина колыбельно-могильная. Он думал о предстоящем свидании с князем Валерьяном.

Помнил обещанье, данное Софье; помнил также лицо князя Валерьяна в тот вечный миг над гробом Софьи, когда вдруг почувствовал, что любовь к умершей соединяет их и что этот враг его – единственно нужный, близкий ему человек. Тогда ничего не стоило подойти к нему и заговорить, но потом чем больше думал об этом свиданье, тем труднее казалось оно. Проходили месяцы. Он всё откладывал. Голицын ждал и перестал ждать; хотел уехать, просил отпуска. Государь не пускал его, но теперь был уверен, что свиданье будет для обоих тягостно, лживо, унизительно и, главное, смешно тем страшным смехом, который всюду преследовал его.

А всё-таки думал об этом свиданье упорно, жадно и мучительно как будто растравлял с наслаждением рану свою. Воображал себе весь разговор в мельчайших подробностях, готовил свои вопросы и его ответы – говорил за обоих, иногда, увлекаясь, вслух, – как актёр учит роль свою перед зеркалом.

Сначала – о Софье.

– Я исполняю, – скажет, – её предсмертную волю, говоря с вами, князь! Она говорила мне, и я знаю, что это так: если вы любили её, то не можете быть мне врагом. Именем её прошу вас, говорите со мной не как с государем подданный, а как человек с человеком, как сын с отцом. Я верю, и мне хотелось бы, чтобы и вы поверили, что она слышит нас…

Помолчит и посмотрит ему в глаза, а тот не выдержит – потупится.

– Мне известно, Голицын, – заговорит опять, – что вы принадлежите к тайному обществу, и цели оного также известны мне: ограниченье власти самодержавной, дарованье конституции. Но разве вы не знаете, что это и моя цель?

Тут усмехнётся кротко.

– Вы хотите быть моими врагами, но вы друзья мои, дети, исчадье, плоть и кровь моя. Без меня и вас бы не было. Я всегда думал и думаю, что свобода есть лучший дар Божий. Что же разделяет нас? Почему мы враги?

– Угодно знать правду вашему величеству?

– Правду, Голицын, одну правду.

– Государь, вы сами знать изволите, что тайное общество возникло только тогда, когда всякая надежда на дарование России свободы верховною властью была потеряна…

Если бы кто-нибудь заглянул в комнату, то подумал бы, что государь лишился рассудка. Против него стояло пустое кресло, и он обращался к нему, как будто там сидел кто-то невидимый; ему казалось, что он говорит шёпотом, но говорил так громко, что слышно было в соседней комнате; делал знаки руками, кивал головой, изменял голос; то улыбался, то хмурился – настоящий актёр перед зеркалом.

– Да неужели же, Голицын, неужели вся вина на мне одном? Таких, как я, как вы, – десятки, ну сотни в России, а остальных – миллионы. Когда мы со Сперанским только начинали преобразования, то его объявили изменником, и я принуждён был пожертвовать им…

«Ну не совсем так, но всё равно, почти так, – подумал. – О Сперанском непременно что- нибудь надо сказать».

– И знаете, Голицын, что писал мне тогда Карамзин? Я до сих пор наизусть помню: «Одна из главнейших причин неудовольствия Россиян на нынешнее правление есть излишняя любовь его к преобразованиям, потрясающим империю, благотворность коих остаётся сомнительной». Уж если Карамзин, человек просвещённейший, думал так, то что же другие? Зрелище единственное в мире – государь, дающий вольность народу, и народ, её не принимающий! Нельзя сделать людей из-под палки свободными. Один в поле не воин. А я – один, помощников нет. Кем я возьмусь? Кругом видишь обман. Можем ли мы, государи, знать всё, что у нас делается? Когда об этом подумаешь, волосы дыбом встают! Военная, гражданская, церковная часть – всё не так. Но что же делать? Человек не может всего. Надо войти и в моё положение. Войдите же в него, подумайте, что вы делаете, раскайтесь в преступных замыслах, и я приму раскаянье ваше с любовью отеческой. А главное, поймите же, поймите, наконец, что я хочу того же, чего и вы. Будем вместе, соединим усилия наши для блага отечества…

Что скажет ещё, хорошенько не знал, но чувствовал, что будет умилительно. И тот не устоит – заплачет, упадёт к ногам его. Сначала – он, а потом и другие. Все придут с повинной головой. И он простит их, как отец прощает блудных сынов своих. А если и казнит кого, то, среди ликования общего, никто не заметит.

Ну а что, если не поверят, подумают, что он просто боится, лукавит, играет двойную игру, заманивает их в ловушку, чтобы вернее уничтожить заговор? Что, если вспомнят слова Наполеона: «Александр тонок, как булавка, остёр, как бритва, фальшив, как пена морская; если бы надеть на него женское платье, то вышла бы прехитрая женщина». Или слова Бабушки: «Господин Александр, по природе своей, актёр, великий мастер красивых телодвижений». Красивым телодвиженьям и теперь перед зеркалом учится. Но поздно: разбито зеркало. Никого не обманет. Только новый срам, новый смех. «Нет ли у меня сзади чего-нибудь смешного?»

Он – жертва, а они убийцы; или жертвы – они, а он – палач: этого никакими словами не скроешь. Не слова нужны, а дела. Казнить злодеев – вот что надо. «Надо и нельзя, нельзя и надо», – опять как тогда, 11 марта. Ничего не решит, ничего не сделает, пальцем не двинет. Как в летаргии – всё слышит, всё знает, чувствует и не может дать знак, чтоб его не хоронили заживо.

– А они смеются! А они смеются!..

Камердинер Анисимов давно уже слышал из соседней комнаты, что государь говорит с кем-то. Не вошёл ли кто с другого хода? Подойдя к двери, приложил ухо к замочной скважине. Когда государь произнёс: «А они смеются! А они смеются!» – «Анисимов! Анисимов!» – послышалось ему. Он открыл дверь и вошёл.

– Чего тебе?

Вы читаете Александр I
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату