А рядом неслось:
«Да – славянофилы и западники, – под песню думал Порфирий. – Нам Запад всегда был враждебен. Особенно далёкий Запад – Франция и Англия… А как мы их любим! С их – Великой французской революцией и английским чопорным парламентом и джентльменством. А вот где наше-то, наше!»
Песельники пели:
«Эк его, да ладно как», – кивал головою в такт песне Порфирий, а песня неслась и подлинно хватала за сердце:
V
В этом приподнятом, восторженном настроении, усугублённом песнями, точно застрявшими в ушах, не захотел Порфирий идти в столовую «Столичных номеров», где были бы пустые разговоры, где пошли бы шутки, где кто-нибудь – Порфирий знал пошлую переделку только что слышанной им песни – споёт ему:
Хотелось быть одному, хотелось беседы с такою душою, которая вся открылась бы ему и зазвучала согласным с ним возвышенным гимном.
Порфирий в номере, где сейчас никого из его сожителей не было и где по кроватям и походным койкам валялись каски, шарфы и сабли, снял мундир, отдал его чистить денщику и приказал подать себе в комнату завтрак.
Он подошёл к столу, вынул походную чернильницу, достал бумагу и своим твёрдым, красивым почерком начал:
«Милостивая государыня, глубокоуважаемая и дорогая графиня Елизавета Николаевна…» Он остановился… Шаловливый голос, потом целый хор запел ему в уши с бубном, с бубенцами, тарелками, с присвисточкой:
Порфирий порвал листок, полез под койку, выдвинул походный чемодан, отстегнул ремни и откинул медную застёжку. С самого дна чемодана достал он сафьяновый конверт и оттуда большой кабинетный графинин портрет.
Графиня Лиля снималась у лучшего петербургского фотографа Бергамаско, и, должно быть, несколько лет тому назад. Но Порфирию она представилась именно такою, с какою он так недавно расстался в Петербурге. Подвитая чёрная чёлка спускалась на красивый лоб. Подле ушей штопорами свисали локоны, большие глаза смотрели ласково и любовно. Бальное платье открывало полную высокую грудь. Пленительны были прелестные плечи.
В ушах всё звенело малиновым звоном, пело сладким нежным тенором, заливалось красивым хором.
Порфирий поставил карточку, чтобы видеть её, и снова взялся за перо.
Он начал просто: «Графиня…» Он описал молебен и смотр войск на скаковом поле.
«…Итак, война объявлена, – писал он, – я иду с драгомировскими войсками в авангарде Русской армии на переправу через Дунай, иду совершать невозможное… Молитесь за меня, графиня. В эти торжественные для меня часы пишу Вам один в гостиничном номере среди походного беспорядка. Весь я, как натянутые струны арфы – прикоснитесь к ним, и зазвучат… Только Вы, графиня, поймёте меня, только со струнами прелестной Вашей души – мои струны дадут согласный аккорд. Графиня, я сознаю, я немолод, я вдовец, у меня взрослый сын – Вы всё это знаете, но Вы знаете и то, как я Вас люблю и как Вы мне нужны. Я прошу Вашей руки. Как только я получу Ваше согласие – я напишу отцу. Он Вас любит и ценит, и я уверен, что он будет счастлив назвать Вас своею невесткой…»
Порфирий не сомневался в согласии. Он писал, увлечённый своею любовью, всё поглядывая на милый портрет. Вдруг охватил его стыд: в такие торжественные, великие
