На следующий день в палату пришел врач. Он внимательно осмотрел глаз. Теперь не сердился, был какой-то душевный, ласковый, и все время подбадривал Жаринова. Александру это не понравилось. Он не знал, почему доктор стал таким добрым. Лучше бы этот доктор накричал на него.
Уже давно закончился осмотр, уже поговорили о всяких посторонних делах, а врач не уходил. Потом сказал:
— Человеческий организм так устроен, что оба глаза связаны друг с другом, и болезнь одного из них может перейти на второй.
Жаринов молчал. Он не понимал, к чему клонит врач.
Тот продолжал:
— Я советую вам сохранить второй глаз.
И снова Жаринов ничего не ответил. Он не знал, как надо ответить. А потом ему дали прочитать какую-то бумагу. Возможно оттого, что руки машиниста привыкли к молотку и рукоятке регулятора, легкий листок подрагивал в руке. И все же он прочитал:
«Я, нижеподписавшийся, Жаринов Александр Иванович, не возражаю против удаления мне левого глаза».
Он бессмысленно смотрел на бумажку, больше не читая ее. Просто смотрел. Потом протянулась чья-то рука с вытянутым указательным пальцем, и он услышал:
— Расписаться надо вот здесь. Где стоит галочка.
Раньше он не замечал этой галочки и только теперь обратил на нее внимание. Аккуратно, старательно расписался: «Александр Жаринов». Ему уже было все равно.
…В глазную больницу пришла гурьба Сашиных друзей — комсомольцев. Они радовались, что Сашка легко отделался. Люди лишаются рук и ног, получают ранения в живот, и это действительно большое несчастье. А с одним глазом, тем более правым, вполне свободно можно жить и работать. Кто-то рассказал, как далеко ушла у нас техника и как он сам видел человека с искусственным глазом: сколько ни присматривался, так и не определил, какой же глаз ненастоящий.
Сашка тоже радовался, что легко отделался, ему только жаль времени, которое придется провести в больнице.
Ребята все время шутили, и Сашка смеялся, чтобы все видели, какое у него хорошее настроение. Так, с веселыми шутками они и ушли. В длинном коридоре отыскали кабинет врача и ввалились к нему. Сказали, пусть делает, что хочет, но расписку Сашки они не признают и считают ее не законной. Доктору все равно не понять, кто такой Сашка, для доктора это просто машинист, поэтому и объяснять они ничего не будут. Но пусть поймет хотя бы, что это просто черт знает что, если Сашка останется с одним глазом. И вообще пусть внимательно посмотрит на них и выберет наиболее подходящий для Сашки глаз.
Доктор слушал их молча и смотрел на свои руки. Ребята, конечно, понимали, что пересадить глаз невозможно, но их слова врач понял правильно. Понял, как дорог им этот человек, понял их внутреннее состояние и воспринял их слова как выражение готовности идти на любые жертвы во имя спасения Сашкиного глаза. Пусть им только скажут, что надо делать, и они сделают невозможное.
Он поднялся и сказал, чтобы они ехали вместе с ним в какую-то центральную глазную клинику. Там они кого-то уговаривали бросить все свои важные дела и посмотреть Сашкин глаз. По всей видимости, это была большая знаменитость.
Отказать им было трудно. Осмотрев Сашку, консультант сказал, что медицина здесь бессильна, но коль скоро все равно надо удалять глаз, можно испробовать еще одно средство.
Каждый день Сашке делали процедуры, и каждый день приезжал кто-нибудь из ребят, чтобы проверить, как дела и все ли лекарства ему выдают по полной норме. Им говорили, что дела идут лучше, но ребятам казалось, будто их обманывают, чтобы они не приставали.
Потом врачи проделали над Сашкой какой-то рискованный эксперимент. Должно быть, люди рисковали с умом, потому что осколок в конце концов вытащили.
Конечно, теперь это был не тот глаз, что прежде, видеть он стал хуже, но все-таки видел, и прилично. А главное — это был настоящий, неподдельный Сашкин глаз.
Через полтора месяца, когда его выписали из больницы, выяснилось, что Жаринов вполне может вернуться на паровоз.
Недавно боевая деповская газета «Первый субботник» напечатала воспоминания Жаринова о тех днях.
«Как-то прихожу в депо, — писал он. — Уже поздний вечер, скоро мне в рейс отправляться, и мы с дежурным
Иваном Антоновичем Дворниковым поглядываем опасливо на запад.
Немцы наладились в такие полусумерки налетать: небо застлано тучами, мгла крутая, их самолетам легко к объектам подбираться незамеченными.
Не знали мы, что на картах вражеских летчиков уже крестами помечены и «Сортировка», и наше депо: «юнкерсы» или «хейнкели» должны их уничтожить, сжечь, взорвать. А в родном моем депо Великий почин родился. Здесь мы, рабочие парни, комсомольцы, учились жить интересами всей страны, приноравливали свой шаг к стремительному бегу наших пятилеток. Мне за десять без малого лет труда в депо каждый уголок знаком и близок.
В тот поздний вечер все ближе стучали тяжелые зенитные орудия, с лязгом падали уже неподалеку осколки от их снарядов. Белые прожекторные полосы метались среди туч над самой станцией, а ноющий вой чужих моторов эхом отдавался в гулкой пустоте путевого двора.
Из туч выпала и поплыла вниз, разливая далеко вокруг неживой, слепящий огонь, осветительная бомба на крошечном игрушечном парашютике.
— Сейчас немец махнет фугаску, — почему-то шепотом сказал я Дворникову. — Ложись, Антоныч!
Но мы не легли и ждали удара стоя. А на станцию, на депо с гулом, переходившим в свист, стали падать десятки зажигательных бомб. Едва коснувшись земли, они вспыхивали слепящим бенгальским огнем. Прямо на глазах загорались пропитанные мазутом шпалы на путях. Из смотровых канав, где помощники и кочегары всегда смазывали локомотивы, с треском и искрами выбивалось пламя. Казалось, сама промасленная почва тлеет и вот-вот вспыхнет огнем. К счастью, фашист не бросил вслед зажигалкам фугасок: видно, посчитал, что и так все уничтожит гигантский костер.
Мы с Иваном Антоновичем без уговора метнулись разом к загодя приготовленным и расставленным повсюду мешкам с песком. На наше счастье, первые попавшие нам в руки мешки оказались сухими, и бомбы в самых опасных местах мы сравнительно быстро засыпали и затушили. Зажигалки фыркали, песок от них отскакивал, но мы хватали новые мешки и сыпали его на этих злобных зверенышей, пока они, придушенные, не умолкали.
Мы все метались от уже мертвых, безвредных бомб к живым, зло пыхающим огнем. Сколько прошло времени: минуты или часы, мы не ведали. Все темнее становилось на станции и на деповском дворе. Это значило, что и там, и здесь зажигалки побеждены, и фашисты не дождутся, чтобы Москва-Сортировочная погибла в огне пожара. Только в канавах еще билось пламя и с треском, в венце искр, рвалось наверх.
Мы подтащили сюда побольше мешков и принялись засыпать песок в канаву, на огонь. Но не знали, что сырой песок (а в канаве была вода) опасен для нас: бомба яростно отбрасывает его. В какой-то момент Иван Антонович неосторожно наклонился над канавой, и сноп фосфористых искр плеснул ему в лицо. К счастью, не попало в глаза. Я сбил огонь с его затлевшей одежды, как мог вытер ему лицо, на котором уже набухали волдыри ожогов.