Казис Казисович Сая
Клеменс
В Дайнавском крае, неподалеку от Немана, затерялась в густых лесах деревня Девятибедовка – дюжины полторы ветхих домишек, пропахших кисловатым хлебным духом да сушеными боровиками.
Девятибедовцы и сами не ведали, кто и за что их так уныло окрестил. И пусть обуты они были в лапти и одежонка на них – заплата на заплате, пусть доводилось им порой грибной ножкой вместо сала обходиться, они на это не сетовали. Осушат, бывало, добрую чарку медовины, затянут громко песню, а потом посмеются да порадуются, что нет над ними ни ксендза, ни дворянина, ни другого господина. Есть у них только староста – мужик степенный, на семь лет избранный.
А уж хитрости им было не занимать! Нарочно дорогу через лес не прокладывали, чтобы сборщики податей или прочие непрошеные гости до Девятибедовки не добрались. Сами же по Неману в город плавали, грибы-ягоды там продавали, соль закупали – и домой. А лодки в камышах да ивняке прятали.
И вот однажды молодой деревенский смолокур Алялюмас пришел к реке искупаться. Вдруг слышит – кричит кто-то в кустах. Бросился туда – решил, что это коршун зайчонка настиг. Глядь, дитя в лодке лежит, слезами исходит. Совсем малютка – год с небольшим, поди, рубашонка на нем легонькая, а на шее янтарек болтается, – видать, зубки режутся, вот и подвесили, как исстари повелось. Взял Алялюмас ребенка на руки, огляделся вокруг. Затем забрался на кручу высокую, покричал оттуда, поаукал – ни души. Делать нечего – умыл мальчонку, сунул ему в рот тот желтый камешек и понес к старосте.
В самую страду, в сенокос это приключилось – заняты люди да и злы, словно осы перед дождем, разве тут до чужого ребенка? К тому же сразу видно, баловень, не иначе, – такому гречневую кашу и не предлагай. Многие советовали отвезти найденыша в город, в Мяркине, и там отдать его властям – пусть сами разбираются. Но староста, ох и хитрющий старик, рассудил иначе:
– Не стоит с властями связываться. Коли понадобится, сами нас разыщут. Вздумается царю воевать, пошлет за рекрутом, а мы ему парня: даром, что ли, в долгу у всей деревни…
Так и вырос в Девятибедовке парнишка по прозвищу Должник.
Уходя в поле, люди кормили Должника и сажали его в кадушку, чтобы не уполз ненароком, песку не наелся, да и муравьям до пупка не добраться.
Поживет, бывало, недельку у одного, затем прямо с кадушкой к другому. Без крику, ясное дело, не обходилось – ведь бедняжка день-деньской словно взаперти сидел, не видел ничего, разве что клочок неба над головой да ветку дерева… Однако со временем стал он замечать, что кадку можно заставить гудеть! Перестав плакать, сирота принимался улюлюкать, аукать, гукать, лаять, пытался подражать петуху, гусям и козам, к которым его в свое время и приставили.
Если бы вы только видели, что за певец, что за музыкант вырос: к чему ни прикоснется – к топору ли, ложке или сосновому полену, – любая вещь в его руках петь начинает. А уж когда, бывало, зажмет между коленями пилу, проведет по ней смычком да к тому же колебнет слегка – боже мой, как светло на душе, как хорошо, становилось! И не только человек – дерево тебе братом казалось, а земля доброй тетушкой, что тропинку твою мохом устлала, боровиками усеяла, ягодами расцветила, – только живи и люби ее.
Научил Должник и смолокура Алялюмаса на дудочке играть, на скрипке пиликать. Другим показал, как на рожке свистеть, в бубен бить или, на худой конец, медяками в горшке по- особому звякать.
Прошел год-другой, и разошлась по свету молва о девятибедовских музыкантах, громче колоколов Мяркинского собора прозвучала.
С этой своей поющей пилой Должник без особого труда и от рекрутчины отбрыкался (поговаривали, что генерала Зайца-Капустинского даже слеза прошибла от его музыки). И все же Должник вернулся тогда из города опечаленный – не удалось девятибедовцам долг вернуть.
Не было у музыканта ни своего клочка земли, ни избенки, – где работал, там и кормился, где играл, там и ночевал. А вообще-то он держался ближе к Алялюмасу. Тот также был одинок, зато любил лес, людей любил и считал себя самым счастливым человеком в деревне.
Алялюмас, как мы уже сказали, был дегтярником. Жил он в хибарке на краю леса, потихоньку-полегоньку корчевал и жег смолистые пни, гнал из них деготь – колеса смазывать, лодки смолить да нарывы врачевать.
– Как найдет на тебя грусть-тоска, – не раз говаривал он Должнику, – ты приляг под деревом да подумай… Нет ничего святее и прекраснее дерева! Червь точит листок, птаха червяка клюет, зверь птаху когтит, человек в зверя стреляет. Всяк норовит другого обидеть, жизни лишить, а дерево… – Тут Алялюмас умолкал, любовно поглаживая по стволу дуб или сосенку. – Дерево лишь солнышком да землей-матушкой живо. И смраду от него нет, никого оно не тронет и само от обидчика не убежит. Стоит себе безмятежно, руки-ветви к небу протянув. Пташки, вейте гнезда, птенцов выводите! Белки, щелкайте орехи, лущите шишки – не жалко… От топора ему, бедняге, не уберечься и от огня не остеречься, а глянь, какие пущи поднялись, какие в них великаны вымахали! Все потому, что дерево спокойно, что совесть его чиста! В этом вся разгадка!
Вот бы человеку научиться так жить! Терпеливо, безмятежно и творить только добро, делать только хорошее…
По весне, когда высоко поднималась вода в реках, проплывали порой по Неману с громким гортанным криком заморские купцы, обутые в сапоги и вечно улыбающиеся. На своих ярко разукрашенных, наподобие пасхального яичка, судах добирались они до самой белорусской земли. Останавливаясь по дороге у поместий и городов, словно бесы-искусители, вводили людей в соблазн сукнами да шелками, корицей, лавровым листом и прочими ласкающими ухо, глаз или нос вещами. Так и выманивали, у кого что могли: у господ золото, у прислуги