могущественных дружков, а третий одной рукой на сердце свое горящее показывает, а другой – в сторону петли на ветке. Часть вторая – это когда я дочку на чистой половине спать уложила вместе со свиньей и собакой. Винцас с фотографии на стене глядит и посмеивается. На третьем куске нарисовала я свадьбы всех трех дочерей – как водится, по последней моде…
А дальше снова черная година: ножка утонувшего Арунелиса из-под простыни торчит, зять рубит в щепки свое добро, а дочка сукой бешеной в мать вцепилась. Что ж, из песни ведь слова не выкинешь…
Ни много ни мало девять картин получилось – светлых и темных. На последней себя изобразила – как я краски, лоскутки разложила и выстригаю из своего подвенечного платья садовую лилию. В дверях Винцас застыл. Похоже, позвать меня куда-то хочет, да не решается – все равно, пока не кончу свое занятие, не смогу с ним пойти…
Весной стали сбываться слова Эйбутиса: повалили ко мне гости незваные. Каждому показать все нужно, объяснить, что к чему, да еще при этом оправдывайся, почему сама в обносках хожу, а наряды свои на картины пустила. А один предложил даже немалые деньги, только бы я ему содрала эти картонные пластины со стены и увезти позволила.
Да разве ж могу я жизнь свою продать? Вот нарисую что-нибудь просто так – тогда пожалуйста, для хорошего человека не жалко, и денег не надо.
В один прекрасный день Рената как снег на голову свалилась, еще и с чужим мужчиной.
– Казбарасы мне написали, что ты, мама, всю семью нашу опорочить задумала… – прямо с порога накинулась она на меня.
– Что еще за семью? – не поняла я. – Козу свою? Кота? Больше у меня никого нет.
Так вот мы с ней вначале поговорили, а потом я ее в комнату провела – пусть увидит, как их порочат. Пробежали они оба глазами картины мои и ничегошеньки, конечно, не поняли, только осерчали ужасно, зачем я комнату в хлев превратила и новые полы почти сгноила.
– Полов-то мне хватает, – говорю, – а вот стенки к концу подходят. Придется, видно, взгромоздиться на что-нибудь и за потолок приняться.
– Пожалуй, не стоит тебе зря стараться, – говорит Рената, а сама все больше и больше на свинью становится похожа. – Казбарасы меня нужными бумагами снабдили, решила я дом продать. Вот этот человек посмотрит тут все, и, даст бог, сговоримся.
– Постой, постой, – чирикнула и я, – а меня куда же, картины мои куда денете?
– Да брось ты, мама… Таких картин на базаре завались – пять рублей штука. А насчет себя можешь не беспокоиться – пропишу тебя в городе, квартиру кооперативную побольше получим… Будет у тебя свой угол, чего ж еще?
– Спасибо, – отвечаю. – Есть у меня свой скворечник, не нуждаюсь ни в твоем углу, ни в зауголье.
– Позарез деньги нужны, – уже не просит, а требует Рената. – Муж, как ты знаешь, за решеткой, а мне взносы платить нужно за квартиру.
И хоть видит, что я, точно дерево под топором, корнями в землю вцепилась, знай себе по живому рубит.
– Не забудь, что в этом доме твоего, – побарабанила она кулаком по моей картине, – гнилье одно. А крыша, потолок, пол – все за Казбарасовы денежки.
А я снова за свое:
– Гнилье, не гнилье, а избушка эта моя, пока я на свете живу. А как помру, Ирене все останется. Она сюда с ребятишками скоро на все лето приедет.
– Нет, мамочка, Ирена больше никогда не приедет… Ты только не волнуйся – все равно рано или поздно узнала бы, – на пасху мы ее похоронили. Рак у нее был по женской линии… Мы тебя пощадить решили, на похороны не позвали. Побоялись, как бы на тебя снова не накатило.
– И в самом деле, с вашим здоровьем у дочки все же лучше, чем в доме престарелых, – забубнил тот приезжий, похожий на Фертеля.
Я за стенку покрепче ухватилась и вдруг вижу – Винцас руку мне с портрета протянул и зовет:
– Пошли со мной, Эляна. Пошли…
Может, я и согласилась бы пойти, но Рената с тем Фертелем под мышки меня подхватили и в камору темную потащили – снова полотно ткать…
Вот и описал я, Римтас Эйбутис, почти все, что слышал не раз от Ирениной матери. Вначале собирался ей самой это сочинение показать, чтобы радость человеку доставить. Чуял, что и рассмеется она не раз, и всплакнет украдкой, читая мой труд, но ругать не станет, это уж точно. А вышло все не совсем так.
Приехал я к теще вскоре после Ренатиного появления, да не застал ее дома – в психоневрологическое отделение ее положили. Навестил ее там. Обрадовалась Визгирдене, за руку меня схватила и первым делом про картины свои спрашивать стала.
– Не волнуйся, мама, – отвечаю, – все они уже у меня, и никто об этом не знает.
– Да как же мне не волноваться-то? Ведь больше от моей разнесчастной жизни и пользы никакой – только картины эти да одна дочка.
– Картины твои, – говорю, – особенно те, последние, ей-богу, хороши. Уж коли ты за одну зиму столько смогла нарисовать, сама подумай, сколько работы у тебя еще впереди! Ведь тебе, мама, всего шестьдесят.