хозяйку тебя оставляю.
Та уставилась на меня через какое-то стеклышко и спрашивает:
– А куда ты идешь? А что нам принесешь?
– Иду я далеко-далеко, – отвечаю, – и что найду, с тем и приду, на дороге не брошу.
Думала, прямиком через поле быстрее будет, но одного не учла, старая: поля-то теперь – глазом не окинешь, а луга вдоль и поперек оврагами изрезаны. Рожь прошла, за ней овсы начались, а за ними кукуруза. Поняла я, что этак мне и до вечера не добраться. И такое зло меня разобрало – сил нет. Но потом подумала: куда бы меня ни занесло, Винцас мой все равно меня видит. А может, и посмеивается в кулак…
Стала я назад дорогу искать и наткнулась на лен – целое поле. Так вот куда меня Винцас завел! Ленок уже желтеть стал, головки поникли, и кузнечики грустно так стрекочут… Вспомнила я, как в тот раз косынка на землю соскользнула – беленькая такая, в черный горошек, а сейчас в руке у меня черная, а точечки по ней светлые…
Опустилась я на землю, пригорюнилась, повздыхала и говорю Винцялису:
– Ну, я пошла – дети, сам понимаешь… Что за гостинец им придумать?
– Щавеля набери, – как живой, улыбается мне Винцас.
– Что ты, – говорю, – щавель уже перезрел, они его в рот не возьмут. Сам знаешь, нынешние дети не те, что мы когда-то…
– Видала? – показывает мне Винцас на лен. – Полег уже кое-где, с удобрениями перестарались.
– А может, ничего страшного, – говорю, – солнышко подсушит, ветерок продует – и поднимется…
Оставила я цветы, встала и отпрянула: никак камень зашевелился! Да это еж!.. Вот и подарю его внукам. Небось и не знают, что за зверь. Скажу: «Попробуйте его потискать – он вам покажет, как зверюшки этого не любят. Так же и котенок или цыпленок – только у тех колючек нет, нечем ощетиниться…»
Завязала я находку в узелок, домой пошла. Прихожу – никого во дворе. Кликнула я их раз, позвала другой – ни души. В сторону колодца глянула и похолодела: полотнища на срубе не видно! Может, рядом валяется, может, просто так его сняли, для забавы: помнится, и мы детьми любили в колодец кричать…
Зря надеялась – полотнище-то в воде плавает…
Стала я не своим голосом господа бога и людей на помощь звать, журавль опустила, а сама все шарю жердиной, шарю… Вытащила эту тряпку проклятую, и вдруг меня осенило: брошусь и я головой вниз, утоплюсь… Дверь в доме скрипнула – и снова меня надежда, словно прохладная вода, в чувство привела: а вдруг они не сами туда свалились, а только рубище это бросили?
Тут и Дайвуте появилась. Дрожит вся, всхлипывает, а сказать ничего не может, только головкой все в ту сторону кивает… Ясно, там уже Арунелис. И снова я за шест и давай воду в колодце мутить… Бывало, таким манером даже ведро утонувшее удавалось вытащить. Велосипедиста за забором увидала – к нему кинулась: почтальон наш, оказывается, почту вез. Вытащили Арунелиса, а он уж окоченеть успел, и тогда меня снова к станочку тому швырнуло…
Какие-то бабы незнакомые, словно сыр, зажали меня в тисках – по две с каждого боку, – ни рукой, ни ногой шевельнуть не могу. А они локтями пихаются: «Не на ту подногу нажимаешь, раззява безмозглая! Да ты ногти-то обстриги – не видишь, что ли, затяжки делаешь! Глянь, шпулю какую здоровенную намотала – в челноке не умещается!» Полотно мое и впрямь – страх глядеть: то жидкое совсем, точно сито, то чересчур плотное, ниток на нем каких-то ненужных полно…
С криком прогнали меня ведьмы эти от станка прочь, дубасить принялись. Одна в волосы вцепилась, рвет их горстями, словно лен, и другой швыряет, чтобы та из них ткала. А третья, что за станком сидела, давай челноки туда-сюда бешено гонять… в такой раж вошла, что и не разобрать, о чем четвертая мне все кричит.
Уж и не знаю, кто меня в чувство привел, – поняла только, что колотила да тузила меня дочка моя несчастная, мать Арунелиса. Что ж, бей, говорю, чего там… Ты бы еще больше озверела, скажи я тебе, что ты не дочь моя родная, а сука или свинья паршивая.
Адольфас топор схватил и ну рубить, в щепы разносить все, что под руку попадется. Окна высадил, двери изрубил, телевизор, кроватку детскую, кресла… Только, стол пощадил, на котором дитя лежало, в простыню запеленатое. Припал Адольфас к телу сына, зарыдал громко, а потом вдруг вспомнил, что до кухни руки не дошли. И такая вонь оттуда повалила, видно, от газовой плитки или от холодильника, что бедные родители не выдержали. Взяли Казбарасы своего Арунелиса, снова горько заплакали и уехали. На прощанье успели еще раз меня проклясть, будто я нарочно сына их на тот свет отправила.
Рената, другая дочка, помнится, перед уходом что-то не совсем злое сказала. Скорее всего о ковре побеспокоилась – скатала она его и пока у меня оставила. Разве ж все упомнишь, что тогда было. Припоминаю только, что, как начали меня бить, я все за руки их хватала, поцеловать хотела, прощения вымаливала, а под конец не выдержала:
– Вырастила я вас, в люди вывела, дайте вы мне, ради бога, покой…
Упросила соседей козочку мою взять, двери-окна наглухо заколотить – без посторонних с миром отойти решила. Пролежала я пластом несколько дней и вдруг ежика вспомнила – так тогда его под яблоней в узелке и забыла. Он-то меня с постели и поднял. Доплелась я до дерева, выпустила его, а он отощал, бедняжка, смотреть жалко… Чуть было голодом его не уморила. Ну не тронутая ли я? Внучонка загубила, а тут над ежом слезы лью!..
Наплакалась я под той яблонькой вволю, а потом решила косынку, в которой ежик был, выстирать… Глянула в колодец – и назад. Нет, думаю, на всю жизнь твоей водой попользовалась. Уж лучше за семь верст таскать или самой родничок выкопать.