– Пошел бы ты лучше к ним. Может, и «братыша» твоего ведут.
Кому-нибудь другому Бодров на такую резкость сумел бы ответить. Пятницкому не захотел. Понимал, как трудно тому пылающую в груди ненависть погасить. И Федор Алексеевич решил разрядить обстановку:
– Пожалуй, ты прав. Пойду поищу. Может, и найду его.
И когда подчеркнуто неторопливой походкой он направился к колонне пленных, раздался дружный хохот чуть ли не всего батальона. Даже пленные смутились и стали оглядываться: что смешного нашли в них русские.
Потребовалось немало времени, пока все улеглось. Митинг продолжался.
Из коротких солдатских реплик подчас узнаешь куда больше, чем из подготовленных речей. Стало ясно, что многие поняли обращение Военного совета как вообще отказ от наказания фашистских преступников. Это заблуждение солдат видел и Гусев. Опершись на винтовку, внимательно посмотрел на притихшие ряды.
– Неверно выкрикивали здесь, – начал он, – будто мы отказываемся от мести. Мы и сейчас говорим: отомстим! И скажем еще громче, чем в сорок первом. И мы дадим клятву дойти до Берлина, окончательно разгромить фашистскую армию, разрушить гитлеровские учреждения и жестоко покарать преступных их главарей. А в знак своей великой победы поднимем Красное знамя. Ведь, кажется, так мы говорили на собрании?
– Так! Так! Правильно!
«Молодец Кузьма, – порадовался Берест, – толково выступил».
– Предлагаю принять это за нашу резолюцию, – указал он на доску, на которой Сьянов только что приписал: «Недолго осталось ей быть фашистской».
Бурные рукоплескания раздались вокруг.
Митинги прошли во всех полках дивизии, но смысл указаний Военного совета многие бойцы воспринимали туго. Нужно было провести групповые и индивидуальные беседы. Берест проинструктировал парторгов рот, комсоргов и агитаторов, посоветовал использовать гитлеровскую памятку, учившую немецкого солдата быть зверем.
– Послушайте, что в ней говорилось.
«У тебя нет сердца и нервов, на войне они не нужны. Уничтожь в себе жалость и сострадание – убивай всякого русского, советского, не останавливайся, даже если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик, – убивай, этим ты спасешь себя от гибели, обеспечишь будущее твоей семьи и прославишься навеки».
Пятницкий никак не мог успокоиться. Насупленный, с невидящими от гнева глазами, он с ожесточением кусал крепкими зубами сухие былинки и нервно отбрасывал их прочь. На душе было муторно и беспокойно, он продолжал про себя еще спорить с замполитом и Гусевым, его мысли о возмездии во многом не совпадали с тем, что говорилось на митинге. Он, конечно, не собирался убивать детей и женщин. Но думал отомстить не одному насолившему ему лично коменданту лагеря – таких палачей среди немцев немало.
– Где же справедливость? – неожиданно вырвалось у чего.
Щербина вопросительно поглядел на друга, догадываясь, какую справедливость тот ищет.
– Разве замполит Берест говорил непонятно?
– Не в том дело. Лейтенант, видать, политику знает. И говорил толково. Только… Не пережил он того, что я в концлагере…
Он замолчал, надолго о чем-то задумавшись.
– На митинге многие здорово кричали, – раздался вдруг ровный голос неслышно подошедшего Бодрова. – Наболевшее рвалось наружу. Справедливости искали. А сейчас что- то приуныли… А справедливость, Петр Николаевич, и искать нечего, она в нашем строе, в укладе нашей жизни…
– Ага, – ухватился Пятницкий. – А чего ж несправедливого в том, чтобы покарать преступников? Око за око, зуб за зуб! Гитлер какую войну объявил нам? Истребительную! День и ночь людей в печах жгли, реки крови текли, города и села испепелены. А расстрелы в лагерях, издевательства…
Бодров перебил его и на этот раз заговорил горячее обычного:
– Ты сам понимаешь, Петр Николаевич, что не во всем прав… Давеча вон мне что подкинул насчет немца – братыша. Понимаю: злость, законная злость. А думаешь, у меня ее нет? Ошибаешься, не меньше других негодую на народ немецкий. Позволил себя оболванить, позволил фашисту себе на шею сесть! Негодовать можно, а вот мстить народу нельзя. Это ты усвой твердо…
Подобные споры наблюдались и в 674-м полку.
– Да, по трудности, Евгений Сергеевич, поднимаемые сейчас вопросы, пожалуй, можно сравнить с теми, какие нам задавали в сорок первом, – выслушав информацию своего замполита, сказал Плеходанов, начавший боевой путь у Брестской крепости в должности комиссара полка.
– Верно, Алексей Дмитриевич, – согласился майор Субботин. – Представьте, пришлось долго беседовать даже с лейтенантом Греченковым. Понять его, конечно, можно: мать у него, коммунистку, фашисты расстреляли. Но вопрос об ответственности немцев он все же поднял глубоко. Разве не народ немецкий вскормил Гитлера и его клику? Разве не он вооружил оголтелую банду, дал ей солдат? Я вспоминаю одно место из выступления Димитрова на Лейпцигском процессе в тридцать третьем году. Он привел тогда стихи немецкого поэта Гете и сказал: «Да, кто не хочет быть наковальней, тот должен быть молотом. Эту истину германский рабочий класс в целом не понял…»