Между тем обряд прорицания и открытия истины требовал еще и каких-то неведомых Сергею действий. Нгомо укрепил жердь посреди площадки. Затем ему поднесли большую деревянную чашу, наполненную до краев темной жидкостью. Он поставил чашу у ног, потом наклонился над ней, издал не совсем понятные звуки. Приложившись к чаше, он закружился вокруг шеста, и его волосы заволокло дымком от тлеющей шерсти.
Раскачиваясь все сильнее, он постепенно приходил в экстаз, не забывая, однако, время от времени приближаться к чаше, опускаться перед ней на колени и прикладываться.
В руках у него появился амулет, напоминавший змеиную шкуру, и он размахивал им в такт движениям тела, и ритм их все убыстрялся и убыстрялся.
— Нгомо! Нгомо! — потрясая воздух, кричала толпа, инстинктивно повторяя, копируя невероятно сложные, почти немыслимые телодвижения знахаря.
Наконец его движения стали замедляться, лица смотревших на танец приобрели выражение крайнего внимания и напряжения, окаменели. Вполне возможно, они ждали пророчеств и откровений надеялись на них, стремились к ним.
Нгомо, остановившись в непосредственной близости от священной чаши, указал пальцем на Сергея, потом на небо. Его перст уткнулся почти в зенит (логично, подумал Сергей, теперь он владел собой и истина начинала открываться во всей, казалось, полноте).
Очевидно, устав от пророчеств и попыток проникнуть в свершившееся, Нгомо снова вспомнил о чудодейственном напитке и принялся за него. Он опустился на колени и стал жадно глотать, плескаясь и булькая, разбрасывая веер брызг. Он почти захлебнулся. Жидкость потекла назад. Это, однако, не остановило Нгомо. Он неистово продолжал глотать и глотать зелье, точно повинуясь настойчивому приказу свыше.
Так продолжалось до тех пор, пока лицо духовного наставника не стало сначала светло-желтым, а затем и зеленоватым.
Однако ритуал открытия истины на этом не кончился.
Приблизившись к юноше, которому он за несколько минут перед этим бросил амулет, Нгомо что-то крикнул, резко толкнул его, тот удалился к женщинам А Нгомо дважды прокричал что-то неразборчивое, упал на заботливо приготовленные для него циновки и мгновенно заснул.
Бронзоволицые конвоиры молча указывают пальцем на антенну.
«Защищайся, воин, — говорят их красноречивые взгляды, — подними свое копье!»
Так вот почему его не убили там, в хижине, или еще раньше. Вот почему они не тронули рацию. Здесь, на заре каменного века, убийство безоружного считается бесчестным делом!
Опустились и замерли молоты. Сорвавшийся с дерева лист медленно опускается на траву. Можно успеть убить четверых, прежде чем лист коснется земли. И добежать до ракеты. А там-то уж! Сергей знает: мушцы можно заставить отдать всю силу в одном коротком порыве, удары будут смертельны и быстры, как молнии. Он успеет убить четверых и останется жив. Но как после этого встретят здесь тех, кто прилетит позже, следующей ракетой? И разве игры смерти, игры войны — это не запрещенные игры? Но как это разъяснить им? Как доказать, что он не воин? Нужно доказать это. И немедленно. Иначе будет поздно.
Упавший лист опустился на траву. Мгновение — и точным движением он выхватил молот у кузнеца. Молот коснулся звенящей наковальни. Еще мгновение — и он смял аварийную антенну, расплющил в серебристую ленту последнюю надежду на связь. Он смял ее в бесформенный кусок и отшвырнул в сторону. Когда на наковальне погасли искры Сергей выпрямился. Теперь он был безоружен. Большего он сделать бы не смог.
Послышался возглас на ломаном испанском или, может быть, французском. Значит, ракета повернула к Земле? Повернула — и опустила его где-нибудь в девственном лесу Южной Америки? Или Африки? Ну так какая, собственно, разница?
Александр Щербаков
ЗОЛОТОЙ КУБ
Вы меня, товарищи, простите, но я должен отвлечься несколько от нашей научной темы и рассказать вам кое-что из юмористической, если хотите, трагедии жизни Александра Балаева. Именно юмористической, именно трагедии и именно про стоп-спин.
Недавно один писатель подарил мне книжку. Про Галилея, Ньютона, Чижевского и меня. Так мне, знаете, неудобно как-то стало. Будто смотрю я на президиум физики, сидят там все люди солидные, степенные, вдвое больше натуральной величины, а сбоку в кресле болтает ножками какой-то шалопайчик в коротких штанишках, сандалики до полу не достают. «А это, — говорю, — что за чудо морское?» — «А это, — отвечают, — и есть вы, Александр Петрович Балаев, замечательный и заслуженный физик нашего времени». — «Да какой же это физик! — кричу. — Это же попрыгунчик какой-то, молоко на губах не обсохло. Случайный кавалер фортуны». — «А это, — говорят, — ваше личное мнение, которое никого не касается. Вы, пожалуйста, не усложняйте вопроса, Александр Петрович, и не мешайте наглядной пропаганде образцов для нашего юношества». И убедительно излагают окружающим невероятную историю, будто я с детства задумчиво глядел на вертящийся волчок. А меня как холодной водой обдает. А вдруг это и не выдумки, вдруг это я сам по божественному наитию высказал когда-нибудь, а до них дошло. На волчок иначе как задумчиво и смотреть-то, по- моему, невозможно. Только задумчивость эта какая-то не такая, не дай бог никому: сидишь и ждешь, когда же это он дрогнет и начнет покачиваться. Нетворческая задумчивость.
А по правде говоря, или, как это мне сейчас представляется, вся история началась, конечно, не с волчка, а со студенческих времен, с того самого вечера, когда в общежитии мы, изнывая от безделья, смотрели по телевизору инсценировку по Уэллсу. Помните, там есть у него рассказ про человека, который мог совершать чудеса. Смотрели мы и от нечего делать изощрялись в остроумии, и когда герой под конец остановил вращение Земли, и все понеслось в тартарары, и море встало на дыбы, — здорово было снято, как сейчас помню, — кто-то ляпнул: «Эх, плотину бы сюда!» Кто-то добавил: «Да турбину бы сюда». И кто-то кончил: «Ну и чаю мы с тобою наварили бы тогда!» Все, конечно, грохнули. Может, это само так получилось, может, чьи-то вирши припомнились, не знаю. Я по стихам неспециалист. Но эти стишки в память мне запали. Вместе с видом моря, вставшего на дыбы. И посредством этого аудиовизуального воздействия, как тогда говорили, выпала во мне в осадок четкая логическая цепь: «Остановка вращения освобождает энергию, которую можно полезно использовать». Не от изучения маховика, хотя я его изучал. — ведь изучал же! — а от непритязательного и, собственно, не очень смешного анекдота. Так уж, видно, я устроен, что запоминаю не через обстоятельства дела, а через обстоятельства около дела. Так, значит, я с этой логической цепью и бегал, как сорвавшийся барбос, и висела она при мне без всякой пользы употребления, но, как говорят, весомо, грубо, зримо. Как не о чем становилось думать,