тронул рукой ствол автомата, а те; что стаяли по бокам от него, направили тусклые стволы над черными дисками прямо на людей.
— Считаю до трех. Кто не разденется, умрет одетым! Ну, живее! Плясать на кладбище, на наших костях — не стыдитесь, чего же стесняетесь показать, что штанами прикрыто? Нет у вас стыда, собачьи дети! Раз!.
Все, кто жались по стенам, вдруг вышли из оцепенения. Парни, не сводя глаз с направленных на них стволов, зашарили руками по ремням; стали, путаясь, расстегивать штаны. И девчата, помертвев, тоже стали раздеваться, повернувшись лицом к стене.
Ниеле не отвернулась. Она спокойно сняла кофточку,.аккуратно сложила ее на спинку стула, затем отстегнув на боку пуговицу, стряхнула с бедер на пол юбку, переступила через нее и тоже повесила на стул. Села, сняла туфли, чулки с поясом и осталась в белых полупрозрачных трусиках и лифчике.
— Два! Снимать до конца! Ниеле, закинув красивые полные руки за спину, отстегнула лифчик; и он сполз ей на колени, открыв две белых упругих груди с синими жилками вен, проступивших сквозь нежную кожу, и темными кружками торчащих сосков.
Альгис разделся машинально, даже не успев. подумать о том, что он делает. И лишь оставшись нагишом, почувствовал холод, идущий из окна и обхватил плечи руками; как бы силясь согреться.
— Большая комната напоминала предбанник с белыми пятнами голых тел и кучками одежды, брошенной на пол.
— Танцы продолжаются! Оркестр, прошу! Оркестр заиграл ту же польку. Заныл, как нищий, аккордеон, забухал в самое сердце барабан. Как неживые, задвигались несколько голът фигур.
— Идемте танцевать, — услышал Альгис у самого уха голос Ниеле. Она стояла. перед ним с отсутствующим взглядом, будто не видела его, сама положила ему холодную руку на голое плечо, и он кожей почувствовал прикосновение к своей груди ее колких сосков, а затем — мягкую упругость полушарий.
Как во сне запрыгали они босыми ногами, чуя ступнями неровный щелястый пол и уставившись один на одного поверх глаз, на лоб, на волосы.
— Танцуйте, — шептали ее губы, бессмысленно повторяя, — танцуйте, танцуйте, танцуйте…
Чахоточный аккордеонист, уже освоившись, стара тельно растягивал меха, качал в такт лысеющей головой и, глядя во все глаза на мелькавших перед ним голых людей.
— Стой! — закричал человек в плаще. — Музыкантам тоже раздеться!
Из всего, что было дальше, Алъгису назойливо врезалось в память одно — одноногий инвалид с рыхлым, в складках животом, игравший на банджо. Инструмент покоился на голом обрубке ноги, напоминавшем протухший окорок, с рубцами швов, синих и розовых, на тупом бугристом конце. И этот обрубок подрагивал в такт польке, вызвая у Алъгиса тошноту.
Они танцевали так долго, без перерыва, пока не сбились с ног,.покрылись испариной, но не гревшей, а сжимавшей кожу липким холодом.
Потом их погнали на улицу, в сырую темень, и они шлепали босыми ногами по раскисшей, колючей от холода грязи. Бежали подгоняемые гогочущими конвоирами, смутно белея во тьме телами, мимо наглухо закрытых домов с неживыми, без единого огонька, окнами. Так они протрусили мимо всего обоза, растянувшегося по улице на километр, и с каждой телеги им неслись вслед улюлюканье, хохот, жгучие бесстыдные слова. Бежали молча, только слышалось шлепанье ног в лужах, тяжелое прерывистое дыхание и изредка безнадежный девичий стон — мамочка, мама.
За деревней был мокрый луг, упиравшийся в темную стену леса, шумевшего глухо, как на кладбище. Их поставили неровной шеренгой спинами к конвою, лицом к лесу. И снова Ниеле была рядом с Альгисом, вцепившись холодными пальцами в его руку, но не смея взглянуть на него. Он тоже не смотрел. Да не думал ни о чем — в голове было пусто и гулко, будто остался один череп, без всего внутри, и там, в пустоте был один лишь холод.
За их спинами слышалось щелканье затворов, глухой, обрывками, разговор конвоиров. Потом знакомый голос того, что в плаще, ударил в затылки:
— Слушайте меня, жабы. Вас всех, как собак, прикончить надо. Но вы — литовцы, жабы, а нас и так мало, русские скоро всех перебьют. Поэтому кровь литовскую мы проливать не будем. Но проучим так, чтоб десятому заказали. По моей команде открываем огонь. Кто добежит до леса, пусть свечку в костеле поставит, а кто не успеет, сам виноват.
— Предатели, суки, подонки! Бегом! Марш! Шеренгу, как ветром, сдуло, понесло к лесу неровной, зигзагами, линией белых пятен. Вслед разорвались, рассыпались дробью автоматные очереди. Альгис прыгал по кочкам, скользил, не выпуская руки Ниеле,.а она, задыхаясь, не поспевала за ним. Пули с ноющим свистом рвали темень у самой головы, и он дергал головой, не понимая, что этим спастись нельзя.
Ниеле рванула его руку, и он обернулся на ходу, увидел ее широко распахнутые глаза, захлебывающийся в крике открытый рот и темную струйку, ползущую со щеки на шею и дальше на грудь. Но она не падала и все еще бежала, все тяжелей и медленней, до боли оттягивая его руку.
Не помня, что делает, Альгис остановился, обхваmuл ее руками за спину оторвал от земли, поднял перед собой и понес, как во сне, оступаясь, слыша чавканье воды и замирающие последние выстрелы.
Он нес ее и тогда, когда мимо мелькали шершавые стволы сосен, а прелая хвоя гибко пружинила под босыми бесчувственными ногами. Видел мелькнувшую среди деревьев голую фигуру, хотел позвать на помощь, но она исчезла, и только верхушки сосен гудели над головой, нагоняя сонливость и беспамятство.
Под утро Альгис набрел на одинокий хутор, напугав до смерти хозяина, когда тот увидел двух голых посиневших людей, перемазанных кровью.
Рана у Ниеле оказалась неопасной. Пуля касательно порвала кожу на щеке у подбородка, и в уездной больнице она пробыла недолго, выйдя оттуда с извилистым шрамом, который с годами стал почти незаметным и только в минуты волнения вновь возникал, краснея неровной полоской.
Пока она лежала в больнице, Альгис навещал ее, и она каждый раз просила его ничего не говорить родителям, не пугать их. Потом, когда выздоровеет, сама расскажет. И Альгис соглашался, отводя глаза, и мучительно искал слов, как обьяснить ей, что произошло в ее доме.
В эти дни из уездного центра отправили в Сибирь очередную партию неугодных, и родители Ниеле попали в их число. Альгиса не было, когда составляли списки, и остановить выселение этой семьи он не успел. Узнал лишь несколько дней спустя, когда решил навестить их, подготовить к неприятному известию о случившемся с дочерью и наткнулся на заколоченные окна и опечатанную знакомым оттиском на сургуче дверь.
Через уездное начальство он сделал попытку исправить ошибку — депортацию семьи активной комсомолки, пролившей кровь за советскую власть, — телеграммой нагнать эшелон, извлечь из него и вернуть домой семью Ниеле Кудиркайте. Но то ли телеграммы не дошли, то ли в общем хаосе бесчисленных маршрутов с вывозимыми в Сибирь литовцами, латышами, эстонцами, не смогли разыскать тот эшелон, но только его хлопоты ни к чему не привели. И начальство отмахнулось от него, даже заподозрив в беспринципности и стремлении поставить личное выше общественного, что по тем временам считалось опасным грехом для коммуниста.
Ниеле осталась совсем одна. Кроме Альгиса, никого не было из близких людей. И он, проникшись состраданием к ней и понимая свою ответственность за судьбу этой девушки, уже