засветился почтительный восторг, словно он увидел живого волшебника.
Я не ответил. Я сдерживался, чтоб еще раз не сорвать злость на этом обезумевшем от страха мешке, набитом студнем, и костями.
— Не выдавай меня, — взмолился Ибрагим, — я тебе служить буду… Что прикажешь. Ну, хотя бы чесать спину…
Молчать! — сорвался я на уже позабытый офицерский окрик. — Слушай мою команду! Хочешь прожить эту неделю — молчи, ни звука! И все, что я прикажу — исполняй, не медля. Ясно?
— Ясно, ясно… Только прикажи…
— Вот тебе первый приказ. Пропаши носом весь лагерь, но найди какой-нибудь режущий инструмент. Ножей в лагере нет. Разыщи кусок стали и на камне отточи, чтоб было лезвие как у бритвы.
Ибрагим, сопя, приволок в будку кусок ржавого железа и камень. Сел на пол и начал тереть железо об камень. Как первобытный человек, трением высекавший огонь. Я же подобрал на свалке парочку сухих кусков дерева. Из них предстояло вырезать колодки. Без колодок туфли не сшить. Но для начала нужен был нож.
Ибрагим пыхтел, сопел. Каждые полчаса я сменял его. Всю ночь мы продолжали работу при свете луны. К утру край стали сверкал узким и острым лезвием, и первый луч солнца отразился от него и на миг ослепил меня.
Это был первый шаг к спасению.
Я поспал часок-другой и приступил к изготовлению колодок. Колодки делает специалист. Это вроде художественной резьбы по дереву. Нужно сделать модель человеческой ноги. Да еще такой миниатюрной, как у Ады. И с таким проклятым высоким подъемом.
Никогда в жизни я ни резьбой по дереву, ни изготовлением колодок не занимался. Мой хозяин — сапожник, которому когда-то я был отдан в учение, тоже колодки сам не вырезал, а покупал их готовыми. Так что я даже и представления не имел, как это делают. И тем не менее приступил к делу. Спокойно, уверенно. Будто всю жизнь только этим делом и занимался.
Зажал кусок дерева между колен и осторожно снял лезвием желтую стружку. Потом снял вторую. Стружка завивалась колечком и ложилась у моих ног. Ибрагим сидел на корточках против меня и с восторгом и преданностью в глазах следил за каждым движением лезвия. Как собака у ног работающего хозяина. Только не повизгивал для полного сходства. Правда, разок заскулил и даже облизнулся, когда увидел проступающие в дереве очертания человеческой стопы.
К вечеру в лагерь возвращались колонны с общих работ. Измученные до предела пленные, еле волоча ноги, проходили в ворота за колючую проволоку и не рассыпались по баракам, как делали прежде, а столпились у открытых дверей сторожевой будки, в глубине которой сидел я, окруженный, как пеной, желтыми стружками. Левая колодка была готова. Желтая, как слоновая кость, миниатюрная женская ножка. Ибрагим вышел с ней к пленным, бережно держа ее в обеих ладонях, и высоко поднял над головой, чтоб побольше людей могли увидеть. Толпа одобрительно загудела, и Ибрагим тут же унес сокровище в будку.
С наступлением темноты я спать не лег. Слишком велико было возбуждение. Не знаю, что испытывает скульптор, кончив высекать из мрамора фигуру. Я был как пьяный.
Кто-то принес немецкую парафиновую плошку-свечку. Среди пленных свеча считалась редкой драгоценностью. Ее меняли на хлеб и махорку. Нам свечу принесли безвозмездно. При ее колеблющемся свете я стал строгать вторую колодку.
Что я могу сказать по этому поводу? Говорят, что битьем можно медведя выучить танцевать, а собаку считать до десяти. Так, мол, делают цирковые дрессировщики. Мои руки совершили чудо. Никогда прежде этим не занимаясь, я выстругал две колодки, две модели человеческих ног, левую и правую. И такой красоты, такого совершенства, что встань из могилы мой хозяин, обучавший меня сапожному ремеслу, он повертел бы их в руках, прищелкнул языком и сказал бы:
— Хоть в Брюссель на выставку посылай.
Так говорил он всякий раз, когда что-нибудь вызывало его восторг. В Брюсселе, как я полагаю, в те времена устраивалось нечто вроде международной выставки обуви.
— Высший класс! — сказал бы мой хозяин. Меня он никогда такой похвалы не удостаивал. Потому что, пребывая в учениках, я не успел сшить ни одной пары обуви. А уж изготовление колодок совсем не моим делом было.
Можно считать, что моей рукой водил страх перед наказанием. А наказание-смерть. Но я полагаю, что не только это вызвало у меня взрыв творческого вдохновения. Нечто большее, чем страх перед обещанной пулей. Курт, дав мне непосильную задачу, не сомневался в результате, и для него это был еще один повод торжествовать над нами, беззащитной серой толпой, которую он откровенно презирал, считая низшей расой. А мне очень хотелось ему попортить торжество. Для меня это была единственная возможность почувствовать себя человеком — царем природы и восторжествовать над моим врагом.
И весь наш лагерь загорелся тем же чувством. Даже в изоляторе, где доходили дистрофики, когда туда втискивали очередной полутруп, его тормошили и спрашивали, как обстоит дело с туфлями для Ады. Всякий, кого не угнали на общие работы, подходил ко мне и приносил украдкой кусок хрома от старого голенища или уцелевшую подметку. Из ваты, надерганной из солдатских телогреек, мы сучили пальцами суровые нитки. Из полена нарезали деревянных гвоздиков. Из железного гвоздя отточили на камне шило. Из тонкой проволоки сделали иглу.
Из старых подметок и голенищ я скроил заготовку и вырезал подошвы. Выстругал из дерева высокие и тонкие каблучки.
Буквально из ничего, голыми руками я не сшил, а сотворил пару женских туфель, удивительной модели, прежде никем не виданной, ибо родилась она в моем воспламененном мозгу.
Первым свидетелем этого чуда был мой напарник Ибрагим. Он не верил, что мне удастся выпутаться из беды и соорудить из хлама хотя бы что-нибудь похожее на обувь. Поэтому, хоть и помогал мне, пыхтя и постанывая, больной и отекший от голода: часами мял кожу, сучил пальцами нитки из ваты, оттачивал на камне гвоздь, но глядел перед собой безучастным и безнадежным взглядом, примирившись с мыслью о неизбежной гибели. А когда не работал, сидел с закрытыми глазами на полу, скрестив ноги, как азиатский божок, и, раскачиваясь, гнусавил с подвывом то ли песню, то ли молитву. Теперь он совсем мало походил на потомка отважного и свирепого завоевателя Чингисхана. До того, как его угораздило назваться сапожником, он хвастливо кичился этим именем перед другими пленными, нетатарами. Нынче он больше напоминал старого издыхающего ишака.
У нас оставались в резерве почти сутки до окончания недельного срока, установленного комендантом. Я работал как одержимый, почти в беспамятстве, лишь изредка сваливаясь на пол, чтобы поспать часок-другой, и, надо полагать, со стороны Ибрагиму я казался свихнувшимся от страха.
В эту ночь Ибрагим тревожно спал в углу, всхлипывая во сне, а я, согнувшись в три погибели, при слабом мигающем огоньке свечи корпел над окончательной отделкой туфель, мял и натирал их, наводя на хромовые бока и носки глянец и блеск.
Уже розовело небо, когда я поставил обе туфли на пол, бортик к бортику, каблучок к каблучку, острыми, переливающимися тусклым блеском носками прямо к плоскому носу Ибрагима, поскуливающего по-щенячьи во сне. И тут же сам уснул, провалился в беспамятство, в мертвый сон, без тревог, без бреда и без радости. Пустой, выпотрошенный, бесчувственный и ко всему равнодушный.