и он тотчас же пустился в путь, прощаясь и принимая благословение воспитавшего его старца с таким чувством, точно расстается с ним навсегда.

Неожиданное распоряжение отца смутило Федора Ермиловича невыразимо. До сих пор помнил он испуг, недоумение с примесью любопытства и почти радостного волнения, овладевшего всем его существом при внезапной и так мало ожидаемой перемене в его судьбе. Ему уже было двадцать пять лет, и он не мог относиться равнодушно к событиям, волновавшим тогда всю Россию, под напором следовавших одно за другим, без передышки, преобразований, вводимых царем с такой поспешностью и необдуманностью, что самые умные и просвещенные люди из тех, которых не менее его прельщали многие из зарубежных порядков, с недоумением покачивали головами, не предвидя ничего доброго из такой стремительности превратить в мгновение ока Россию в Европу. Многих из таких людей Федор Ермилович имел случай узнать в Москве, и сам он вырос в сознательной любви и преданности к старинным устоям, выработанным целыми поколениями русских людей в духе православия, тем не менее тянуло его познакомиться поближе с новыми веяниями, начинавшими заражать воздух не только на мужских половинах русских боярских домов, но и в женских теремах. Со дня на день любопытство, приправленное жутким страхом, заражало все больше и больше людей, преимущественно из молодежи. Сам царь был молод, безумно отважен и казался обаятельно прекрасен жаждущим сильных ощущений и разнообразия умам.

И жутко ему было и сладко в одно и то же время, когда, подъезжая к хорошенькому дому отца на берегу залива, Федор Ермилович пытался себе представить личность этого царя, о котором он слышал столько разноречивых и страстных толков и по желанию которого он покинул все, что до сих пор составляло предмет его радостей и счастья, чтоб броситься очертя голову в новую, незнакомую жизнь.

Да, жизнь здесь оказалась совсем новой, ни в чем не похожей на ту, которую он вел со дня рождения в Москве. Там он был барин, ему прислуживало множество слуг, здесь он должен был повиноваться приказаниям других; там он занимался тем, что хорошо знал и любил, здесь пришлось учиться тому, о чем у него никогда и в мыслях не было и что не представляло и — он это чувствовал — никогда ни малейшего интереса для него представлять не будет. Там было тихо, мирно и спокойно, все располагало к мечтательности и внутреннему созерцанию, здесь постоянно шумело море, и ему пришлось привыкать вставать и ложиться, работать и отдыхать под несмолкаемый шум его волн, под стук, визг инструментов, гомон и говор рабочих, воздвигавших мрачное строение, один вид которого навевал мысли о кровопролитных вражеских нападениях, о заточениях и казнях.

Строили тут же поблизости корабли, лодки и шлюпки, спускали их на воду, а на пожалованные, на радостях, царем деньги пили, орали песни, затевали ссоры и драки. Лезли с жалобами и с просьбами к смотрителю рабочие, и заходили в его уютный домик, построенный по плану, утвержденному царем, важные господа, которых царь привозил сюда, чтоб похвастаться перед ними работами, производимыми по заграничному образцу.

Тут было, как при столпотворении вавилонском, смешение языков: мастера отдавали приказания по-немецки, по-голландски, по-итальянски и всего реже по-русски, сам царь, когда Федор Ермилович в первый раз его увидел, вошел в дом его отца в таком возбуждении от гнева на мастера, позволившего себе что-то такое изменить в плане, что он показался Федору пьяным: так растерянно блуждал он по сторонам обезумевшим взглядом, так всклочены были его густые кудрявые волосы и таким ломаным немецким, с примесью голландских слов, языком отдавал он свои гневные отрывистые приказания, пересыпая их ругательствами.

Негодование, изумление и отвращение, выразившиеся на лице Федора, испугали его отца, который немедленно придумал предлог услать его подальше на все время пребывания царя в доме, но, как ни гневен был Петр и как ни поглощен заботой о поправке сделанной ошибки, он заметил новое лицо среди встретивших его на крыльце домашних смотрителя и, уходя, спросил у хозяина, уж не сын ли его тот молодой малый, который стоял в дверях, когда он сюда вошел.

— Точно так, государь, это — мой сын, которого по приказанию вашего величества я сюда выписал.

— Что ж ты мне его не представил?

— Не до него было, государь.

— Побоялся, чтоб и ему с первого знакомства не попало вместе с теми дураками? — с усмешкой заметил царь. — Уж он у тебя не из робких ли? Недаром, значит, до таких лет над святцами в Москве у старого деда корпел…

— Робких в нашей семье не бывало, государь, — заступился за сына Бутягин.

— А вот увидим. На днях зайду к тебе, чтоб с ним познакомиться.

Но ближайшее знакомство царя с сыном смотрителя к добру не привело: еще меньше полюбились они друг другу, чем при первой встрече. Задав Федору несколько отрывистых вопросов насчет того, чему он учился и к чему готовился, и убедившись из холодных, сдержанных его ответов, что ни о чем ином он не мечтает, как о том, чтоб жить, как деды и прадеды его жили, служа на поле брани во время войны, а остальную жизнь проводя в деревне с крестьянами, занимаясь удобрением земли да воспитанием детей, царь презрительно поморщился и, оборвав на полуслове разговор с сыном, обратился к отцу:

— Вялый он у тебя, Василич, на монаха смахивает, и вряд ли из него толк будет, — заметил с обычной евоей резкостью царь, нимало не смущаясь присутствием молодого человека, насчет которого изрекался такой безжалостный и оскорбительный приговор.

— Образуется, государь, — сдержанно возразил на замечание царя Ермил Васильевич.

— Да, уж ты об этом постарайся, нам ханжей не надо, — объявил отрывисто царь, и, глянув вскользь на смущенного Федора, стоявшего перед ним, опустив глаза, он отвернулся от него и заговорил с одним из сопровождавших его кавалеров.

— Поразвязнее надо быть, Федюша, — сказал Ермил Васильевич сыну, оставшись с ним наедине по уходе гостей. — Царь скромных не любит — ему бы все таких шустрых, как Меншиков да тот жиденок Дивьер, — прибавил он с горечью.

Досадно ему было, что его красавец Федор не сумел выставиться в выгодном свете перед всемогущим покровителем, от которого зависела его судьба, но у него было слишком много здравого смысла, чтоб упрекать его в том, в чем вины с его стороны не было никакой, и весь тот день о неприятном инциденте не было произнесено ни единого слова, хотя старику стоило только взглянуть на сына, чтоб убедиться, что Федору есть что ему сказать. И действительно, на следующий день, после ночи, проведенной без сна, в раздумье, молодой человек, поднявшись чуть свет, вышел из дома и вернулся назад уже тогда, когда работа кипела, и, позавтракав один, отец его ушел на пристань встречать прибывшие из чужих краев корабли. Пришлось ждать объяснения с ним до обеда, и Федор провел мучительных часа три в предчувствии тяжелого разговора с человеком, которого он любил и уважал превыше всего на свете.

То же предчувствие мучило, без сомнения, и отца: вернулся он домой обедать в прескверном расположении духа и, чтоб отдалить объяснение, стал жаловаться на рабочих, которых надо постоянно понукать, чтоб работали, хвалил немцев, понимающих свои обязанности гораздо лучше русских, и наконец, оборвав речь на полуслове, отрывисто спросил у сына, куда это он запропастился на все утро, не спросив на эту отлучку ни у кого позволения.

— Извините, батюшка, я ушел, когда вы еще почивали, и надеялся вернуться раньше… У меня до вас большая просьба, и такая для меня важная, что я попрошу вас выслушать меня до конца, — проговорил прерывающимся от волнения голосом Федор.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату