присутствовала при богослужении, Ветлова была поражена особенным ее оживлением и веселостью. Давно уж не видела она ее в таком настроении — с тех пор, как она рассталась со своим фаворитом.
Получила, верно, от него приятные вести? Но кто же во дворце мог ей про него говорить? Может быть, императрица оказала ему какую-нибудь милость, чтоб сделать удовольствие своей сопернице?
Не ускользнула перемена в расположении духа цесаревны и от Мавры Егоровны.
— Почему ваше высочество сегодня так рано изволили вернуться из дворца? Разве ваше высочество не приглашали завтракать с императрицей, как всегда? — спросила она у своей госпожи в то время, как Лизавета Касимовна снимала с нее парадную робу, чтоб заменить ее более покойной.
— Я там сегодня обедаю, — отвечала цесаревна. — Обещала герцогу, у меня к нему есть просьба, и надо было доставить ему то же удовольствие, — прибавила она небрежно, видимо, думая о другом. А затем, после довольно продолжительного молчания, она сказала своей камер-фрейлине, в ту минуту, когда последняя собиралась уходить, что слышала сегодня ее знакомого, того украинского юношу, про которого она ей говорила, нового певчего, привезенного Вишневским.
— И что же, понравился его голос вашему высочеству? — спросила Ветлова.
— Прелесть! Я выговаривала Федору Степановичу за то, что он не ко мне его привез, а в капеллу императрицы. Что они там в пении понимают? Да еще в церковном! Ну, да мы его к себе переманим, мне в этом герцог поможет. Я даже сегодня с его Бенигной из-за этого полюбезничала и обезьянку его горбатую поласкала… Императрица с этой милой семейкой не расстается, так и ходит окруженная немецкими ребятишками. Набаловала их до того, что нет от них ни минуты покоя… А что ты мне тогда рассказывала про этого певуна? — обратилась она к Лизавете Касимовне. — Я тогда внимания на твои слова не обратила и вспомнила про них тогда только, когда его увидела.
Ветлова в кратких словах рассказала ей биографию Розума и повторила то, что он ей передавал о чувствах к ней украинцев.
— Да, да, я знаю, что меня там любят, и этого юношу уж потому нам надо к себе взять, что он оттуда и, верно, очень скверно чувствует себя с немцами, — заметила цесаревна.
И весь этот день она была особенно весела, любезна и разговорчива со всеми приезжавшими засвидетельствовать ей свою преданность и уважение. И со всеми она находила предлог вспомнить про нового певчего, которого слышала за обедней в большом дворце. Когда же она вернулась довольно поздно с обеда оттуда, первыми ее словами Лизавете Касимовне были:
— Дело слажено, говорила и с герцогом, и с Левенвольдом: завтра наш соловей мне будет представлен.
На другой день Розум явился довольно рано утром во дворец цесаревны и, согласно данному еще накануне вечером приказу, был немедленно введен в приватные покои цесаревны. Вскоре стало известно, что ему отводят помещение не в певческом флигеле с прочими певчими, а в самом дворце, потому что цесаревне желательно его слушать во всякое время.
С этого дня ее высочество деятельно стала собираться в Москву, и, получив от своего фаворита письмо из Александровского, она поручила Лизавете Касимовне ответить за нее Шубину, чтоб он их ждал в самом скором времени.
— Да не забудь ему и про Розума написать. Мы с таким соловьем такие там песни заведем, что всех заставим забыть, что есть немцы в России! — прибавила она со смехом.
XIV
На время это удалось. Цесаревна зажила со своими приближенными в деревне своею обычною жизнью, проводя по целым дням на свежем воздухе, в катаниях верхом и в экипажах, в прогулках пешком, а по вечерам у нее во дворце пели, плясали и всячески забавлялись в больших, ярко освещенных покоях, угощались вкусными обильными ужинами с заграничными винами и домашнего приготовления настойками, наливками, медами.
В свите ее всегда можно было видеть красавца Розума, но держал он себя так скромно и так стушевывался перед тем, которого давно привыкли считать ближайшим к цесаревне лицом, что никому не приходило в голову в нем видеть соперника Шубину в сердце дочери царя Петра Великого.
Одна только Ветлова подозревала истину, ей одной Шубин поверял первое время терзавшие его муки ревности.
— И что всего тяжелее для меня — это то, что я и ненавидеть его не могу: такой он чистосердечный и так безумно ее любит, — сознавался он Лизавете Касимовне, когда становилось нестерпимо молчать и не искать сочувствия у дружески расположенного к нему существа.
— Никогда она вас на него не променяет, — возражала она, — вы друг испытанный, и ни с кем не может она так откровенно говорить, как с вами. Розум еще молод и так наивен, что понимать ее не может, и она им забавляется, как игрушкой.
— Еще бы! Да если б было иначе, мне оставалось бы только умереть. Я знаю, что в тяжелые минуты она всегда про меня вспомнит и всегда придет ко мне за советом и за утешением.
— А Розум ей только для песен да для плясок нужен, — спешила подтвердить его собеседница.
Шубин очень переменился с того дня, когда так наивно изумлялся, что цесаревна, отвечая на его любовь, медлит узаконить и освятить свою с ним связь и предпочитает опасные бури безнадежных стремлений к престолу мирной и счастливой жизни с любимым человеком; теперь он многое понял и, в ущерб личной выгоде, во многом ей сочувствовал. Теперь он, наравне со всеми ее приверженцами, страстно желал ее воцарения на престоле ее отца и, как казалось Ветловой, не прочь был не одними словами, а также и делом этому способствовать. У него завелось большое знакомство в Москве, и из вырывавшихся у него слов, в минуты душевного возбуждения, можно было заключить, что он затевает что-то такое решительное и, без сомнения, опасное с новыми друзьями.
Однажды во время продолжительной беседы с Ветловой, в то время как цесаревна каталась в санях с Розумом, Шубин сознался ей, что он отказался от катания под предлогом нездоровья нарочно, чтоб уступить свое место в царском экипаже Розуму.
— Я же вижу, что она на него насмотреться не может, ну и пусть! Того, что я для нее же сделаю, этому красавчику с влюбленными глазами ни за что не сделать, и когда она узнает, тогда…
Он не договорил, как бы испугавшись нечаянно сорвавшегося с языка признания, а Ветлова притворилась, что не придала этому признанию никакого значения, но с этой минуты подозрения ее усилились, и она стала искать случая вызвать его на большую откровенность. А он между тем начал заметно от нее отдаляться, чаще прежнего уезжал в Москву, возвращался назад в возбужденном состоянии, запирался под предлогом нездоровья в своих покоях, где, отказываясь от посещений не только ближайших к цесаревне лиц, но и ее самой, принимал своих новых московских приятелей, которых, ни с кем не познакомив, сам провожал пешком через парк к тому месту, где их дожидались привезшие их сюда лошади, и так