геометрической. Он же, как известно, рекомендовал умеренность и гигиену, в особенности холодные купания. Его пессимизм, кстати, разделял де Сад, который опасался сокращения богатства и сводил проблему к самой простой формуле, рекомендуя убийство как общественное регулирование («Français, encore un effort!»[200] 1791).
Но что значат теории? Мальтусу можно было бы возразить, что на Тайване, где население множилось еще быстрее, чем на Цейлоне, изобилие, тем не менее, вырастало. А маркиз к своему удивлению услышал бы, что ни мировые, ни всемирные гражданские войны с их механическим истреблением не останавливали лавинообразное увеличение населения. Это тоже относится к картине нашего времени.
Между тем нам удалось выбраться, и мы устремились по дороге на Канди, словно по красной стреле, нацеленной в глубину лесов. Это принесло отраду глазам; уже в городе они вкусили зелени: кокосовые и королевские пальмы, обрамлявшие морской берег и аллеи, дарящие тень тамаринды на площадях, цветущие над стенами садов кассии, которые светились ярче нашего золотого дождя[201], бананы и гигантские веера «дерева путешественников». Теперь мы катили по оживленной дороге, мистер Феликс рядом с водителем, на заднем сиденье Штирляйн и я. Лесной край не был сплошным; он то редел, уступая место плантациям, то охватывал возделанные поля. Всё снова и снова хижины, по отдельности или сгруппировавшиеся в деревни, мотели, небольшие храмы, бахчи и бензоколонки.
В почтенных деревьях действительно не было недостатка, как показывал уже беглый взгляд. Индусы почитают индийское фиговое дерево, баньян, которое затеняет их храм и разрастается, опуская к земле воздушные корни. Так образуются леса, зеленеющие тысячелетиями. Они в зримом переплетении показывают единство индивидуумов и поколений. Вегетативная сила нарастает, сникает и снова поднимается, точно вечнозеленый фонтан. Вид этот внушает доверие.
Священное фиговое дерево, Асвата, с его сердцевидными листьями, тоже достигает могучих размеров; к нему обращено почитание буддистов. Обе разновидности намного переживают святыни, возле которых они были посажены. Так, перед руинами храма по ним можно судить, была ли здесь когда-то вотчина брахманов или буддийских жрецов.
Насколько уже стало жарко, мы заметили, только сделав остановку возле прелестной торговки фруктами. Мы угостились там кокосовым молоком; и как на картинке-загадке сбивало с толку и на мгновение радовало сходство коричневых плодов с подвязанными лишь лентой грудями сингалки.
Земля, граничившая с дорогой, уже перестала быть лесом, но оставалась все-таки гуще, чем парк. Высокие и низкие деревья с росшими меж ними кустами придавали пространству вид заросшего сада; мы могли удобно рассматривать растения, выбирая между ними дорогу. Здесь, очевидно, был плодоносный край, независимо от того, достигалось ли это прореживанием или разведением. Наш провожатый пришел с владельцем, седобородым стариком, который любезно приветствовал нас и стал водить повсюду. Он то срывал цветок, который мы нюхали, то — плод, который мы должны были непременно отведать, хотя я либо не удержал в голове названий, либо не понял его объяснений. Мы следовали за ним по залитой солнцем поляне; местность была приятной.
В таком настроении образы приходят уже не из чего-то чужого; они рождаются из нас самих. Они становятся подтверждением нашего счастья и больше не удивляют нас. Мы приближаемся к миру, в котором мы, правда, не воспроизводим феномены, как в снах, но они, вероятно, охватывают нас в силу необходимости, отличающей произведение искусства. А чем еще объяснить тот факт, что появившегося на поляне слона я удостоил лишь беглым взглядом. Слон стоял в тени дерева и, обхватив хоботом зеленую ветку, обмахивался ею, словно отгонял мух или освежал себя веером.
В воспоминаниях такие картины занимают нас гораздо сильнее, нежели в момент наблюдения. Внутреннее единство с ландшафтом может стать столь тесным, что эти образы кажутся почти неотделимыми от него. Они распускаются, как цветы на кусте, и, называя их, мы будто выдергиваем один из них из молчаливого великолепия. Мистер Феликс указал на ветку рядом со мной, до которой можно было дотянуться рукой, чтобы, как я сперва подумал, показать мне папоротники, свисавшие точно пучок лосиных рогов. Но он имел в виду не их, а красное пятно: голову ящерицы, которая сидела там и подкарауливала добычу. Теперь я тоже разглядел животное почти в руку длиной, тело которого заканчивалось тонким, как нитка, хвостом. Оно было зеленым, как папоротник, маскировавший его, но стоило мне приблизиться, оно начало переливаться радужными цветами, как будто по нему побежали голубые и желтые волны с искристыми бликами, тогда как спинной гребень поднялся, как парус. Животное, казалось, стало прозрачным, почти нематериальным. Я увидел одну из драгоценностей острова, бенгальское чудо: Calotes, «прекрасную ящерицу».
Взгляд в сад Армиды[202], краткий, как воспоминание о ранней родине, не только родине детства, но и гораздо-гораздо более глубокой. Мы катили дальше по красной дороге, когда мистер Феликс вдруг прервал разговор, который мы вели на плохом английском, и велел шоферу остановиться. Он указал на канаву, тянувшуюся рядом с автострадой, и хотя я не был новичком в наблюдениях за растениями и животными, мне оказалось непросто выделить то, на что, собственно, следовало смотреть, а еще труднее поверить, что такое возможно.
Канава орошала поле, в тине которого почти голый крестьянин сажал рис. Второй позади него перепахивал водяным буйволом участок выгона. Я решил было, что должен смотреть на ибисов, которые следовали за пахарем почти у него под ногами и, как у нас вороны, выхватывали из свежих борозд добычу. Их было хорошо видно издалека благодаря шелковисто-белому оперению. Однако на краю канавы, с трудом различаемое на фоне жирной, коричневой земли, шевелилось еще что-то другое: выше человеческого роста четвероногое, которое то поднимало голову, то склоняло ее к поверхности воды и, пробуя ее, высовывало тонкий, как ремень, раздвоенный язык: ящер. Но еще разительнее самого допотопного существа была непосредственная близость человека, который, похоже, обращал на него столь же мало внимания, как и на ибисов. Другая огромная ящерица обследовала борозды чуть подальше.
С точки зрения зоологии речь могла идти только о варане, которых на Цейлоне водится два вида. Еще Геродот упоминает о могучем животном, которого он встретил в Египте и которого назвал «земляным крокодилом». Мы знаем его по зоопаркам. Но насколько иное впечатление эти ящерицы производят в средах обитания, напоминающих их прародину, например, в болотистых низменностях тропических долин. Тут вживе предстает не только животное, но облекается плотью мысль, его сотворившая, его трансцендентная идея.
Ретроспективный взгляд на Средневековье Земли, на великое время ящеров, вызывает мысли о плодородии, породившем не только индивидуумы, но также породы и виды, как будто непосредственно произведенные брожением первичной материи. Воображаешь ленивую расслабленность огромных тел в горячем фанго[203], подогреваемом вулканическими и радиоактивными силами.
Конечно, потребление соревновалось с плодородием, но опасность все же стала значительней. Иногда кажется, что оборот становится настолько сильным, что детали восприятия ускользают. Исчезают не только индивидуальности, но и их ценность; они становятся добычей, становятся пищей, независимо от того, каковы их свойства. Кайзерлинг[204] однажды нарисовал — если не ошибаюсь, в «Южноамериканских размышлениях» — картину ночного болота, из которого, точно из кишащего котла, далеко над девственным лесом разносится плеск и шлепки борющихся и спаривающихся тел. Взаимное пожирание, переход материи через цепь обличий, следуют друг за другом в ритме, который соответствует ритму вдоха и выдоха.
В этой связи человек вспоминает змею, поскольку она является самым ярким символом нераздельной и нерасчлененной жизни с ее властью и опасностью. Когда мы снова сидели в машине и возвращались в эмпирический мир, я спросил агента, как с ней обстоят дела здесь, на рисовых полях, и услышал в ответ, что опасаться приходится главным образом двух змей, а именно кобры и дабойи, называемой сингалезцами Tic- Polonga. Благоприятным обстоятельством, правда, может считаться то, что она охотится на плантациях только ночью, стало быть, не во время работ. А кобра боится человеческого голоса, потому-то крестьяне- рисоводы выходят утром в поле с криками и песнями. Она становится опасной только тогда, когда, преследуя добычу, пересекает дорогу. Впрочем, это случается довольно редко. Естественно, эта опасность не имеет значения для других, например, следующих на автомобиле, но здесь страшит именно отчетливая угроза; мы глядим сквозь трещину в структуре упорядоченного мира.