другую. В этом отношении его знания были мне кстати — он посещал меня преимущественно в вечерние часы и держал в курсе всех новостей нашего берлинского общества. Надеюсь, я еще найду время, чтобы написать о нем воспоминания. Requiescat in расе[61].
Еще умер Себастьян Эхингер, сосед в Вильфлингене, товарищ по Первой мировой войне. Я ежедневно обменивался с ним несколькими словами у садовой ограды, а в полдень, рассматривая цветы под его окном, слышал, как он произносит длинную застольную молитву. В последнее время он несколько раз падал и редко выходил из дому — когда происходит нечто подобное, все-таки лучше быть «со своими домашними».
Письма Анри Пляра всегда на удивление ёмки и стилистически превосходны; невозможно поверить, что немецкий язык для него не родной.
Особенно порадовало меня то, что в своем пространном и содержательном послании он фактически подтвердил мои впечатления от картины Фуке.
«Отрадно, что вы смогли посетить картинную галерею; я считаю ее самой лучшей коллекцией в Бельгии — особенно, что касается фламандских художников. Йордане, житель Антверпена и кальвинист (этого, слава Богу, по его работам не заметно), и Рубенс представлены хорошо, Ван Дейк, тоже житель Антверпена, соответственно. Самым же странным произведением в Антверпене является, пожалуй, та в высшей степени двусмысленная Мадонна Жана Фуке, с обнаженной грудью, стыдливо опущенным взором и толпой красных и синих ангелов позади трона. Моделью послужила никто иная, как Агнес Сорель, „dame de beaut“[62] (она в самом деле владела замком с таким названием) и возлюбленная Карла VII, которая в „Орлеанской Деве“ Шиллера ведет с Жанной памятную беседу: мирское чадо и чадо неба. Этьен Шевалье, крупный финансист, был влюблен в нее и распорядился написать двойное изображение — на одной створке, которая, кажется, висит в Лувре, он преклоняет колена перед Мадонной, а другая — та что в Антверпене, представляет Пресвятую Деву, которая не была ни святой, ни девственной. Синие и красные ангелы долгое время оставались для меня загадкой, однако я полагаю, что речь здесь идет просто о херувимах (синий цвет: познание) и серафимах (красный цвет: любовь). Вся запутанная аллегория и амальгамирование святого и светского типичны для XV столетия — рафинированного и овеянного дыханием декаданса».
Прекрасное место, типичное для лаконичного духа, пред дверью которого стоят не только картины, но и идеи.
После того как я прочитал почту и набросал для Оши необходимые указания, у меня оставалось до обеда еще полчаса, чтобы просмотреть тропические сорта дерева, стволы девственного леса, лежавшие совсем близко от парохода, — однако Ирида сегодня не была ко мне благосклонна. Я возместил свои потери за счет желтого цереуса, который на юге растет как сорняк; он абсолютно безопасен и по меньшей мере дает приют некоторым coccinellidae[63].
Во второй половине дня еще раз в соборе. Вечером с нашими новыми друзьями сперва на борту и потом — на Нерви. Мы зашли в сад графини, где она, больше следуя аромату, чем цвету, нарвала для нас букет. Внизу огни города и гавани с сигналом семисотлетнего маяка, с высоты которого еще дядя Колумба в качестве стража обозревал море.
Нерви. Как в парке Гропалло, так и на скалистой дороге царила неописуемая толкотня — такое впечатление, будто весь город собрался здесь подышать воздухом, и не только это. Была ночь Афродиты, которой служили все стихии, с душным ливийским ветром, с огоньками между пиниями и пальмами, с небрежными мелодиями с террас переполненных таверн. Пары на дорожках и на скамейках; их контуры плавились в темноте. Из воды под Toppe Гропалло крики и смех купающихся; на слух можно было решить, что в воде резвились лягушки, с утесов шлепающиеся в море. Вероятно, Луна и Венера находились в особенной констелляции. Ночь для тайных признаний.
НА БОРТУ, 30 ИЮНЯ 1965 ГОДА
Вчера во второй половине дня прощание с Генуей. Облик города вращался вокруг неподвижной точки старого маяка. Вид на высокий маяк из охваченной двумя молами гавани врезался мне в память и не покидал меня на протяжении всего прошлого путешествия на Сардинию. Ощущаешь геометрически предопределенное место. Я избрал его моделью для Гелиополя[64]. Город выглядит массивным, он точно вырезан из камня, с узкими, часто взбегающими, как лестницы, улочками, которые предлагают защиту от зноя. Он поднимается от залива к горным террасам. Мраморный город, сверкающий на свету; недалеко большие каменоломни Массы и Каррары.
Разговор со старшим стюардом, который потрясающим образом правит своим царством: как персоналом, так и обстановкой. Метрдотель в посольствах и известных гостиницах. Еле заметный оборот колеса времени или незначительное изменение сплава, и такие умы становятся премьер-министрами — это одно из возражений Лихтенберга против физиогномики, которые он обдумывает с сатирической заостренностью. Он еще мог бы подключить астрологию. Но я с ним не соглашусь: между хорошим фельдфебелем и министром не существует качественного различия. Хотя физиогномически, пожалуй, понятно, относится ли человек к тем, кем двигают вещи, или к тем, кто создан приводить их в движение. Это может происходить на всех уровнях.
Сегодня море предстало в такой синеве, какой я, кроме как под воздействием мескалина[65], никогда не видел — волна спадала гладко и податливо; энергия исходила не от движения, а от цвета. Это, конечно, было сразу после пробуждения, когда я еще в полусне подошел к окну каюты. Тут восприятие выходит за пределы шкалы и палитры. При этом мне пришло в голову, что после сауны я тоже воспринимаю цвета более интенсивно.
Мне следовало бы еще раз остановиться на разнице приближений, с одной стороны, к арифметической, с другой — к орфической точке нуля. Одно увеличивает физическую, другое — метафизическую силу. Наше время неспособно к обеим. Отсюда стремление ко все убыстряющемуся движению при нарастающем недостатке как светского, так и духовного господства[66].
В сумерках мы прошли мимо Стромболи. Час выпал благоприятный; было еще достаточно светло, чтобы разглядеть контуры острова, но уже настолько сумеречно, что был хорошо виден огонь вулкана. Из столба дыма пробивалось ленивое пламя, которое иногда оживало, как будто его раздували кузнечным мехом, и выбрасывало сноп искр. В воздух медленно поднимались большие камни.
Оборачиваясь назад, я видел темный конус на фоне грязно-черных облаков. Морской берег окружал его подобно узким полям шляпы, на которых по обеим сторонам, точно застежки, выделялись белые дома поселений.
НА БОРТУ, 1 ИЮЛЯ 1965 ГОДА
В полдень волнение усилилось. Я почувствовал, как во мне поднимается легкая тошнота, прервал трапезу, ушел в каюту, выпил там рюмку виски и, улегшись, принялся читать Лихтенберга. Вечером я принял участие в радушном приеме, устроенном капитаном, и отведал кулинарных шедевров от шеф-повара.
Мы теперь, кроме одного инженера и его супруги, единственные немецкие пассажиры на борту среди англичан, французов и американцев. Экипаж тоже интернациональный: испанские стюарды, в прачечной — китайцы.
Часы были переведены на час вперед.