движения не прекратились с созданием Государства Израиль и стали особенно острыми в семидесятых годах двадцатого века, когда начал развиваться параллельный и враждебный арабский «сионизм». Сегодня, когда я возвращаюсь в мыслях к политическим дискуссиям того времени, мне кажется, что главное различие между «сейчас» и «тогда» заключается не в предмете дискуссий, но в их интенсивности. В те времена люди — не важно, на каком языке, — говорили с эмоциональной страстью и, я полагаю, на интеллектуальном уровне, который в сегодняшнем Израиле остался уделом немногих. Не помню, чем я обычно занимался по утрам. Наверное, отсыпался после ночной работы. Зато я помню, что от захода солнца и до рассвета весь ишув спорил. Одной из причин споров было, несомненно, отсутствие других видов развлечений. Спорт в Эрец-Исраэле не пользовался популярностью, телевидения не было; в кино крутили старые фильмы, продукты распределялись по карточкам, а социальная жизнь была строго разделена между меньшинством, которое общалось с англичанами, и большинством, где каждый принадлежал к своей общинной секте, отличавшейся от других по религиозному, этническому и идеологическому признаку: евреи, христиане, мусульмане, греки, армяне, социалисты, харедим и т. д. В кафе новых еврейских кварталов Иерусалима, где из съедобного были только апельсиновый сок, местное пиво, кофе из цикория и яблочный штрудель, или дома, в гостиных и столовых, которые служили и спальнями, люди спорили, мечтали, плели заговоры, слушали музыку с граммофонов, ловили иностранные передачи, даже не поглядывая на часы. Все они или, по крайней мере, те еврейские друзья, с которыми я встречался, любили, ненавидели, надеялись, как сумасшедшие, и страстно спорили по поводу каждой мелочи. Страх, голод и боль скрывались за общей тенденцией смеяться даже в самых скверных ситуациях. Все мы погружались в апокалиптическую, мессианскую, хотя и провинциальную атмосферу Иерусалима с ненасытностью молодежи, которой вечно не хватает активного действия. Тематический диапазон наших дебатов простирался от доморощенной стратегии до планирования немыслимых путешествий, от религиозных обязанностей до идеологических ересей, от устройства оружия до свободной любви, от составления подробных листовок против британского режима до обвинений в настоящем или мнимом предательстве, от обсуждения прочитанных книг до толкования какой-нибудь фразы Маркса, которого большинство из нас никогда не читало. Самые возбужденные дискуссии происходили между кибуцниками и городскими «буржуа», между теми, кто открыто восставал против британского присутствия в Эрец-Исраэле, и теми, кто втайне протестовал против дисциплины, навязанной сионистским движением. Но их слова и идеи удерживались в моей памяти не так долго, как их лица — лица молодых людей, загорелых под солнцем, иссушенные горем лица пожилых, страстные женские глаза, горящие желанием, лица философов и священников, лица с прищуренными глазами, впитывающие табачный дым вместе со смутным смыслом слов, молодые лица, на которых читается жажда невероятных свершений, лица трусов и лица святых, лица, на которых написана страсть к тому, к чему этих людей влечет с непреодолимой животной силой, лица, выражение которых противоречит голосу людей, коим они принадлежат, лица тех, чьи взгляды устремлены в пустоту боли, и тех, кто не слышит слов других, лица князей и рабов — и все они открыты вызовам, бросаемым им страстными верованиями этой земли. Среди стольких разных людей двое были моими единственными неитальянскими коллегами по работе, и с ними у меня установились сложные отношения. Одну из коллег звали Анна. Она была немецкой еврейкой, крестившейся в католическую веру, и жила в монастыре в Старом городе Иерусалима. Другим был Роберт, араб и христианин, который с началом войны вернулся из Лондона. Анну и Роберта объединяли ненависть к иудаизму, презрение к сионистам и неистребимое желание продемонстрировать это в моем присутствии. Роберт не блистал ни особыми талантами, ни культурой, но располагал ими в достаточной степени, чтобы разозлить меня своими политическими аргументами. Согласно Роберту — а он всегда вставлял в свою речь слова «без тени сомнения», — сионистское дело умирает и в своей основе аморально. Он выдавал свои сентенции с апломбом, подбирая максимум слов с англосаксонскими корнями и старательно избегая слов латинского происхождения, поскольку считал их вульгарно-средиземноморскими. Всегда с иголочки одетый, в пиджаке и при галстуке даже в самую чудовищную жару, он не подделывал оксфордский акцент и не пытался, как делали многие арабы и евреи, подражать манере разговора и поведения высших британских чиновников. Тем не менее было в его манерах нечто столь же липкое, как его смазанные бриллиантином волосы и надменные жесты, которыми он отмахивался от моих ответов, как от надоедливых мух. Меня он злил прежде всего тем, что флиртовал с Анной с назойливостью, казавшейся мне недопустимой и временами даже оскорбительной. Я страдал, наблюдая с крыши монастыря, как они по вечерам выходили вместе из редакции и исчезали среди извилистых улочек Старого города, ведущих к ее дому, куда мне вход был заказан. В своем воображении я видел, как они пробираются по лабиринту базара к укромным дурманящим диванам, сперва под руку, как добрые коллеги, а потом — сплетенные в любовной схватке в альковах, которые освещены свечами и устланы персидскими коврами, с атласными подушками, она — похищенная блондинка, он — аравийский шейх, хищно обладающий этой еврейкой, которую крещение освободило от верности своему племени, и, как спрут, она сжимает араба всеми своими щупальцами.

Меня безумно влекло к Анне. Она была старше меня лет на десять, если не больше, и к ее женскому очарованию было примешано, казалось мне, нечто материнское. Я искал любую возможность встретить ее на работе, но мне не хватало смелости подойти к ней за пределами монастыря. Я испытывал к ней детскую страсть и чувствовал стеснение, страх, но странная фамильярность позволяла мне садиться рядом с ней в буфете, поджидать ее у дверей мониторного зала, чтобы сопровождать ее в магазин, где можно было дешевле купить пиво и местный шоколад. Роберт присоединялся к нам, всегда элегантный, уверенный в себе и пользующийся любой возможностью, чтобы развить перед Анной свои антисионистские теории, и моя сконфуженная реакция говорила ему о том, что ему удалось разгромить мою политическую веру. Анна предпочитала переводить разговор на религиозные темы. Похоже, она чувствовала постоянную необходимость объяснять мне причины своего крещения. Она нападала на иудаизм, но не на евреев, словно хотела защитить светский сионизм, который порвал с еврейской традицией и провозгласил право евреев освободиться от бремени Закона. Для нее это был процесс коллективной ассимиляции, который неизбежно приведет первую в современной истории еврейскую общину к христианству. Этот тезис приводил в ярость ее друга Роберта, хотя он и пытался скрыть свое раздражение за недоговоренностью, формулируемой на языке Шекспира. Сионисты, говорил он, даже обращенные в христианство или в ислам, останутся в чем-то евреями, если им предоставить автономию. В Палестине их политические убеждения навсегда останутся для него не чем иным, как новой трусливой формой европейского колониализма. Его лицо становилось серым, когда Анна парировала тем, что арабы тоже, даже те из них, которые были христианами, в душе остаются мусульманами и не в состоянии достичь того уровня морали, которого достиг в пустыне древний иудаизм. Если бы евреи приняли идеи Христа, они могли бы стать истинным светочем человечества. Христианизация сионизма возвестит окончательное спасение.

Роберт и Анна не сходились ни в чем, кроме утверждения о лживости религий, в лоне которых они родились. Оба они ненавидели веру своих отцов со страстью неофитов: она крестилась, а он стал поклоняться британскому образу жизни. Обоим доставляло особое удовольствие объяснять друг другу — и косвенно мне — предрассудки религий, от которых они отказались. Анна развенчивала иудаизм бесстрастным профессорским тоном, как будто описывала окаменелость в музее, — мертвая цивилизация, похороненная в толще веков, у которой нет никакой связи ни с еврейской жизнью, бурлящей вокруг, ни с варварскими деяниями, которые не прекращаются в большинстве христианских стран Европы. Она вещала против иудаизма, и глаза ее были устремлены куда-то вдаль, а расстегнутый воротничок блузки обнажал пульсирующую ямку между ее ключиц. В эти моменты я бывал сражен ее исключительной красотой и испуган холодностью выражения ее лица, ее бесстрастной логикой и отсутствием чувства. Глубоко в ее душе, но иначе, чем в моей, был запрятан кусок льда, и это не давало никаким эмоциям прорваться наружу.

Однажды ближе к вечеру, когда мы стояли с ней вдвоем на крыше монастыря, я набрался смелости спросить у нее, что заставило ее креститься, и сказал, что это интересует меня, поскольку моя мать пошла тем же путем. Она не ответила. Небо уже покраснело, в полупрозрачном воздухе несколько неугомонных птиц кружили вокруг деревьев. На стенах Старого города отражался темно-багровый свет умирающего дня. Невидимая рука дернула за язык колокола на отдаленной церкви, и до нас донесся их звон. Я спросил у Анны, было ли крещение способом избавиться от ярма иудаизма или это был способ стать непохожей на других. Анна хранит молчание, ее тонкие губы чуть сомкнуты, рука сжимает перила, а большой и указательный пальцы другой руки теребят пуговицу на блузке. Сам тот факт, что она меня слушала, казался

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату